Сергей тяжело вздохнул.
Так все и было. Только я тогда этого не понимал. А если бы и понимал что бы это изменило? Измордовали бы на следствии, выпотрошили, и все одно кончилось бы тем же самым.
Подумав, Николай Афанасьевич согласился.
Это тоже верно. Видел я и подписавших признание, и не подписавших все одинаково получили по десять лет, а многих расстреляли. Но расстреливали больше тех, кто подписал. У них на этот счет была установка. Это еще Вышинский вывел такой закон, что обвиняемый должен признать свою вину, и этого признания будет достаточно для обвинительного приговора. А все остальное неважно. Вот следователи и старались выбить признания из невинных людей. Ведь, кроме этого признания, им больше ничего не нужно было ни доказательств, ни свидетелей, ни орудий преступления, ни мотивации. Повезло тебе, что жив остался!
Это верно, подтвердил Сергей. Мне ведь сперва вынесли смертный приговор. Судила меня выездная сессия военного трибунала Петропавловского гарнизона. Суд проходил в местном клубе НКВД, при закрытых дверях. В зале, кроме судей и охраны, никого не было. Я, конечно, сразу отказался от признания вины, сказал, что меня обманом вынудили подписать признание, что я неграмотный и даже не знаю, что в протоколе написано. А судья мне отвечает, мол, вы все, как попадете на скамью подсудимых, так говорите, что ни в чем не виноваты и что вас оговорили. А на самом деле есть неопровержимые доказательства моей вины. Судья сказала, что я занимал большой пост (это притом, что я матрос, и мне не было тогда и двадцати лет) и что я делал темные дела и вовлек в преступную деятельность множество народа. И тому есть свидетели братья Козловы. Их тоже вызвали в суд и допрашивали. Я их обоих знал, оба были из трудармии, жили в моем бараке. Вместе на работу ходили.
И что же они сказали?
Их вызывали по отдельности. Старший брат сказал, что я ничего не говорил против советской власти, а когда судья сказала, что в деле есть его показания, он ответил, что следователю Горлачёву он ничего не говорил, а только слушал, что тот читал из протокола. А от меня он никогда не слыхал антисоветских разговоров. Потом вызвали его брата, и тот сказал судье, что ничего плохого не слышал от меня. После этого судья объявила перерыв, а минут через двадцать меня снова завели в зал. Вошли судьи, сели за стол, посмотрели в бумаги, и судья сказала: «Подсудимый, встать!» Я с трудом поднялся, голова от волнения кружилась. Судья прочитала вступление, а потом объявила решение суда: «Подсудимый Де-Мартино Серджио Паскалевич приговаривается к высшей мере наказания расстрелу. Для специальной защиты дается семьдесят два часа». Потом повернулась ко мне и спросила: «Ну что, судом довольны?» Что я мог ответить? Пол подо мной закачался, стало трудно дышать. Ноги подкосились, и я опустился на скамейку. Взглянул на судей и увидел слезы на глазах женщины из состава суда. Она отвернулась, заметив мой взгляд. Солдат, стоявший сзади, приказал: «Смертник, ведите себя спокойно!» Так я стал смертником. Какое жуткое слово! Я тогда думал, что меня сразу поведут на расстрел, прощался с жизнью. Но потом ко мне в камеру пришел адвокат и уговорил подписать кассацию о помиловании. Я сначала не хотел, сказал адвокату, что пусть пишет следователь Горлачёв, который подло обманул меня. Но потом все же поставил свою подпись. Адвокат ушел, а я стал ждать решения. В камере смертников я провел два месяца, каждую минуту ожидая расстрела. Особенно тяжело было по ночам, когда приговоры приводили в исполнение. Я, помню, вздрагивал от каждого шороха. Надзиратель проходил по коридору, а я вскакивал, мне казалось, что это идут за мной. Бр-р-р! Жуткое дело. Никому такого не пожелаю!
Сергей опустил голову и весь погрузился в воспоминания. Лицо его потемнело.
Николай Афанасьевич тронул его за плечо.
Ну же, ты чего? Ведь не расстреляли же!
Сергей поднял взгляд и несколько секунд смотрел, как бы не узнавая. Потом брови его дрогнули, лицо оживилось, и он медленно растянул губы в улыбке.
Верно, не расстреляли. Заменили расстрел десятью годами. Только я после этого едва не ослеп. Когда меня вывели из камеры смертников и объявили новый приговор, я вдруг перестал видеть. Думал, так и останусь слепым навеки. Положили меня в больничку, а через три недели выписали. Зрение вернулось. Врач сказал, что это от пережитого потрясения, а еще оттого, что я долго не видел дневного света. Меня ведь за эти два месяца ни разу не выводили на прогулку. Так и сидел впотьмах, как крот. Вот и ослеп. Да еще спал на цементном полу без всякой подстилки. Бока себе застудил. Я уже под конец хотел, чтобы меня поскорее расстреляли.
Понятно, протянул Николай Афанасьевич. А что дальше было?
Дальше? Да ничего особенного. После больницы меня отправили этапом в лагерь на станцию Жарык. Там и началась моя лагерная жизнь. Сначала я был на уборке урожая, а потом отправили на строительство плотины. Через полгода меня определили работать на овцеферму на всю зиму. Там мне приходилось делать все, что прикажут: возить сено на быках, убирать в кошарах, пасти и кормить овец. Работа была не очень тяжелая, мне нравилось ухаживать за овцами. Все-таки живые существа. Мне с ними как-то легче было. Потом меня опять вернули в лагерь и зачислили в строительную бригаду. Я стал работать подсобным рабочим на кладке саманных домов, месил глину, подносил саман и присматривался к мастерам по кладке. Очень хотелось научиться их ремеслу. Бригадир это заметил и предложил мне работать кладчиком. Я с радостью согласился. Так я стал кладчиком. Там-то меня и прозвали цыганом. Шутили надо мной, хотя и знали, что я итальянец. Но мне это было все равно. Работа мне нравилась, и бригада была хорошая. Кормили нас хорошо. Но все это было недолго. Однажды прошел слух, что собирают большой этап всех, кто с большим сроком. Некоторые стали делать себе «мастырки», а я не умел. Вот и загремел в этот этап. Была у нас пословица: «Дальше солнца не угонят, а пайку все равно дадут».
Николай Афанасьевич недоверчиво улыбнулся.
Это вы хорошо жили, если у вас были такие пословицы. У нас в сорок первом в иные месяцы вовсе не было подвоза в лагерь муки. От двух с половиной тысяч к весне в живых осталось восемьсот человек. Тогда и появилась эта присказка: «Кто в войну не сидел, тот лагеря не видал!» Так-то, брат! И он тяжко вздохнул.
Да, я понимаю, согласился Сергей. Ведь меня посадили в сорок третьем, когда уже война на спад пошла и снабжение стало налаживаться. Про сорок первый я слыхал. Жуткое время было. Да и в сорок втором не слаще. А вы и в сорок первом сидели? спросил он. И как там было, шибко тяжело?
Николай Афанасьевич задумался, потом махнул рукой.
Потом как-нибудь расскажу. Вспоминать неохота. Эх, день-то какой! И он блаженно зажмурился на солнце, блиставшее в синеве.
Сергей деликатно замолчал. Николай Афанасьевич приоткрыл один глаз, скосил в сторону.
Ну а дальше что было? Куда тебя отправили?
Сергей ухмыльнулся.
Так на пересылку же, в Карбас, откуда мы с вами в одном вагоне ехали. В Карбасе я своего старшего брата Франческо встретил, он там работал кузнецом в цехе. От него я узнал про отца и мать с сестрой. А еще брат сказал, что та девчонка, с которой я дружил в Керчи, родила девочку и эта девочка очень похожа на меня. Брат мне очень помог тогда. За долгие годы я впервые увидел родное лицо, понял, что дороже семьи нет у человека ничего. Брат мне махорки дал в дорогу. А дальше вы сами все знаете.
Сергей умолк и стал смотреть на темнеющие на горизонте пологие холмы, а Николай Афанасьевич в это время любовался им. Открытое лицо дышало мужеством и спокойной уверенностью. Как-то сразу чувствовалось, что этот человек ничего не боится, а еще что он не способен на подлость, на обман. Странно было видеть его здесь среди отверженных обществом людей. Он уже не удивлялся, что в лагерь отправили его самого профессора философии. Не удивлялся, что в лагерях находятся ведущие генетики и биологи, физики и конструкторы ракет, математики, писатели и музыканты. Все эти люди были затронуты цивилизацией и словно бы испорчены своей образованностью. Но вот перед ним был чистый лист, добротный материал, из которого можно вылепить все бесстрашного полководца, талантливого строителя, наконец, подлинного вождя, за которым пойдут тысячи! Вместо этого его держат в камере смертников и доводят до исступления. Ради чего? Этого Николай Афанасьевич не знал. И никто этого не знал в великой советской империи.