Всего за 959 руб. Купить полную версию
Характер нового сознания был вписан в заданный партией набор дискурсов и практик, значений и смыслов, которые партиец мог использовать для того, чтобы ответить на вопрос «Кто я?». Тут важно подчеркнуть, что изучение технологий субъективации проблематизирует их воздействие на индивида как извне, так и со стороны его самого[32]. Большевика следует рассматривать как активного участника процесса субъективации не только в качестве того, кто подвергается воздействию, но и того, кто его осуществляет. Само обращение к себе с вопросом «Каково направление моего политического мышления? Согласен ли я с ЦК?» по определению предполагало существование внутреннего «я» и тем самым конституировало его. Откровения на партсобраниях или в письмах в инстанции не только подтверждали наличие этого внутреннего «я», но и раскрывали его моральные качества.
Герменевтика подразумевала, что есть что-то скрытое в нас самих и что мы всегда пребываем в заблуждении относительно себя[33]. Практики написания большевистской автобиографии или автобиографии наизнанку, «доноса», были направлены на то, чтобы вывести это сокрытое на поверхность. Большевики предполагали, что «нутро», «внутренность» или «сущность» определяют коммуниста. Они призывали к дешифровке самого себя. Признания производились на основе партийного устава его хранители определяли приемлемое и неприемлемое поведение (именно в этой связи нужно понимать институт «контрольных комиссий» партии). Чтобы партиец мог понять, кто он такой на самом деле, ему был необходим авторитет: товарищ с дореволюционным стажем, председатель партийной ячейки тот, кто мог выполнить функцию эксперта и предложить критерий для самодешифровки.
Главной практикой, определившей формирование субъекта начиная с XVI века, Фуко считает христианскую практику исповеди. Исповедь предполагала, что тот, кто каялся, постоянно следил за малейшими проявлениями своего внутреннего мира и говорил, производя истину о себе, пусть и под руководством наставника. Признание являлось ритуалом, где истина удостоверяла свою подлинность благодаря препятствиям, которые она должна была преодолеть, когда самый акт высказывания, «безотносительно к его внешним последствиям», облегчает тяжесть проступков, искупает вину и очищает[34]. Большевики описывали свой путь к обретению выдержанности и сознательности через отказ от прежнего «я», что позволяет говорить о сближении их ритуалов откровений с используемым в религиозной парадигме понятием исповеди, в рамках которой можно и нужно артикулировать прегрешения[35].
Большевики называли герменевтику души «выявлением лица»[36]. Товарищеские суды, чистки и опросы в кабинетах партийных контрольных комиссий функционировали как способ отделения подлинных революционеров от выдающих себя за таковых[37]. «Нужно, товарищи, обязательно вести борьбу за душу человека, говорил Ворошилов. Если не душу, так сознание, разум человеческий. Душа это поповский термин, но он обозначает то же самое, фигуральное выражение. За сознание людей, за их разум, за их душу нужно бороться, чтобы они были нашими людьми»[38]. На XII съезде партии в 1923 году Сталин требовал «каждого работника изучать по косточкам»[39]. Харьковский бухгалтер Григорий Козьмин вторил: «Мы, коммунисты, [должны] каждого товарища исследовать не только с наружной стороны, но наибольшее значение мы должны придавать содержимому внутри товарища, вот тогда бы все члены партии были одинаковы как с наружной стороны, так и по содержанию внутри их. Неужели партия не может или боится раскатывать гнилые внутренности своих членов?»[40] Рядовые партийцы умели распознать «своим рабочим чутьем, своим нутром», кто есть кто[41].
Герменевтика души отсылает к тому способу восприятия, в котором слова, использованные товарищем для объяснения своих поступков, выступают в качестве ключа к некой более глубокой реальности его моральной и политической предрасположенности. Большевики желали «выявить» товарища, «выяснить его физиономию»[42]. В силу того, что самоанализ неизбежно был связан с повествованием о себе, анализ автобиографий, дневников и других авторских документов стал решающим компонентом коммунистической герменевтики души. Составляя подробный рассказ о своей жизни, каждый товарищ был обязан показать, кто он по происхождению, как развивалось его «я» и что привело его в партию.
Не каждый был достоин вступления в «братство избранных». Только те, кто жертвовал телом и душой ради победы коммунизма, заслуживали этого права. Здесь будет полезно обратиться к рассуждениям Майкла Вальзера о праве членства в пуританской общине: «Конгрегация не включала в себя всех жителей округи, в которой находился приход. <> Это сделало бы благочестие вопросом географии и превратило бы церковь в постоялый двор, принимающий всех кого ни попадя. Напротив, участие зависело от образа действий, причем действий, как ожидалось, совершаемых по воле Божьей». Пуритане требовали надлежащего испытания и заявляли о своем праве «исключать даже соседей и родственников, дабы поддерживать четкое разграничение между праведниками, которые вели благочестивый и воздержанный образ жизни, и грешниками, погрязшими в нечистоте»[43].
Членство в коммунистической партии в равной степени было вопросом совести и помыслов. Писавшиеся и переписывавшиеся несколько раз в год автобиографии играли ключевую роль в становлении идеологической чистоты. Оценка автобиографии на партийном собрании всем коллективом не столько житейских фактов, сколько ее настроя и искренности решала вопрос о приеме в «братство избранных».
Рассматривая поэтику этих документов, мы увидим, как кандидаты в партию рассказывали о том, кем они были изначально и кем стали. Рассказы эти варьировались в зависимости от социального происхождения, жизненных событий и аудитории. Подробности могли быть сокращены, приукрашены либо опущены с целью соблюсти большевистские литературные конвенции, но метафорика пути, духовного роста всегда присутствовала[44]. Автобиографическое «я» не рождалось большевиком, но должно было изложить убедительный нарратив перехода, историю того, как оно стало таковым. Человек не равен самому себе, а в революционную эпоху тем более. Теоретик литературы и литературный критик Виктор Борисович Шкловский свидетельствовал: «я не считаю себя виновным в том, что я пишу всегда от своего лица, тем более, что достаточно просмотреть все то, что я только что написал, чтобы убедиться, что говорю я от своего имени, но не про себя. <> Тот Виктор Шкловский, про которого я пишу, вероятно, не совсем я, и если бы мы встретились и начали разговаривать, то между нами даже возможны недоразумения»[45]. Так как такое «я» всегда пребывало в движении, всегда переосмыслялось, автобиографические нарративы заключали в себе множество сдвигов, нестыковок и непоследовательностей.
Большевизм дал толчок развитию автобиографического жанра. До 1917 года написание автобиографий было прерогативой достаточно узкого круга литераторов, подражавших западному стилю. Личный дневник и даже воспоминания существовали вне государства, воспринимались как приватный жанр. Новшество советского времени заключалось не только в содержании автобиографий, но и в том, что они были востребованы партией. Было бы интересно сравнить автобиографии, написанные до и после 1917 года, и изучить произошедшие жанровые изменения.