Отец, заложив ногу за ногу, курит на табурете у двери и косо поглядывает на хозяек. Он, против обыкновения, молчалив, но заметно, как ему хочется что-то «свое» сказать.
Чесноком нашпиговали ногу? наконец, спросил он.
Валера не хочет с чесноком, ответила мама.
Отец криво усмехнулся, но промолчал.
Может, чемодан хороший ему купить? В сумке все перемнется. Мама сказала, не надеясь на ответное согласие отца.
И он ответил:
С простым будет стыдно артисту, а из крокодиловой кожи здесь не купить.
Помолчав, помусолив дешевенькую сигарету, продолжил разговор-сомнение.
За деньги на билет до Москвы и назад мы бы поменяли шифер на крыше. Еще бы и осталось.
Так тоже нельзя жить, сказала мама. Деньги нужны, но и о деле надо думать. С чем черт не шутит, авось и нам повезет.
Он шутить любит Пошутит над нами, дураками, а потом будет смеяться, схватившись за животик.
Все говорят, в голосе мамы нотки стали, у него талант.
Это у меня. Я сижу и, не ввязываясь в разговор, отбираю учебники. Их уже неподъемная стопка.
Дай-то Бог нашему теляти да вовка зъисты! отец щелчком откинул к печи окурок.
Галина Дмитриевна говорит, что поступят они. Она сама там училась.
Твоя Галина Дмитриевна уже не помнит, где и когда училась. Сейчас во всем нужны деньги, бабки по-новому! Окороком из поросячьей ноги без чеснока не пробьешь себе дороги в большое искусство, да и в маленькое не пустят с таким подношением.
Хотя бы попробовать, чувствую, как тускнет голос мамы.
Одна попробовала и семерых родила.
Грамот сколько у них! На улице узнают! защищала мама мою честь и выбор дороги жизни.
Узнают Узнают у нас плюгавенького певчишку, и ни в зуб ногой о Шаляпине или Козловском. Одним словом, культура Запупеновского уезда.
Отец при своем простецком крестьянском происхождении любил слушать Шаляпина, Козловского, Нежданову, Вяльцеву Для этого он при нашей-то бедности купил проигрыватель и собрал кучу пластинок. Нечасто, но ставил пластинку и, глубоко задумавшись, слушал, шевеля беззвучно обветренными губами. Особенно он любил «Дубинушку» Шаляпина и не мог сдержать своего восторга от песни. Он ерзал на жестком табурете, крутился, хватался за сигарету и, не раскурив ее, выбрасывал, размятую в грубой ладони. Когда же Козловский пел: «Дивлюсь я на небо», или «Чорнії брови, карії очі», или «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная! Видно, хоч голки збирай», отец бледнел, нервно тер руки, ломал пальцы
Ехали поступать в Москву в какое-нибудь театральное училище или во ВГИК. Во ВГИК в случае, если не получится с театром. Это по настойчивому совету Галины Дмитриевны, нашей заведующей сельским клубом. Она и письмо с нашими характеристиками написала.
Сдайте под роспись секретарю приемной комиссии, наставляла она, передавая пакет в руки Яковлевой. Пусть присвоят номер и вам сообщат. В мое время был там преподаватель Земняков Павел Максимович, руководитель моей группы, передайте ему мою благодарность и, если спросит, как сложилась моя судьба, скажите удачно. Я на своем месте. Несу в массы культуру. Готовлю новую смену талантов. Одна моя воспитанница в Институт культуры поступила. Скажите, что моя просьба с рекомендациями в секретариате. Надеюсь, он помнит меня и вам поможет.
Рассовав сумки по полкам купе, мы с Яковлевой уселись на лавку рядышком.
Уф! выдохнула Яковлева и посмотрела на меня. Как-то странно посмотрела. С прицелом на будущее, что ли. Зная свои недостатки, я перевел этот взгляд так: «И что, мне теперь с этим рыжим до конца жизни?»
В ответ я только глупо улыбнулся: «Судьба!»
У тебя есть что надеть на второй тур? спросила Яковлева, разглядывая меня, как под микроскопом ученый рассматривает букашку.
Н-нет. Только то, что на мне. Еще свитер, если будет холодно.
Монолог не забыл? Галина Дмитриевна сказала, что надо постоянно его повторять, находя каждый раз новые оттенки.
«Какие тут оттенки, если я забыл даже то, что знал?! Не до того было. Помогал до отъезда отцу косить и копнить сено, перевозить под крышу сарая. Намахаешься, набросаешься за день так, что рук не поднять. Языком и то трудно шевелить! Монолог»
Я выучила еще монолог Заречной. На всякий случай. Там бывает, что просят, когда понравится артист, прочесть что-нибудь еще. Я и свои стихи подготовила.
Ты? Стихи пишешь? мои глаза были больше блюдца.
А что тут такого? тряхнула плечиком Яковлева. Я давно их пишу. С третьего класса.
С третьего? Я попытался припомнить, какая она была в третьем классе, и прыснул со смеху. Это Яковлевой не понравилось.
Глупо смеяться! сказала она и отвернулась к окошку.
За окном было пространство. За разговорами мы и не заметили, что катим по этому пространству с полями и редкими перелесками. Много солнца. Высоко по небу плывут серенькие ребристые облачка. Там же, в вышине, летчик на самолете, как пахарь на ниве, провел длинную и ровную, только белую, борозду.
«Мама хотела, чтобы я был летчиком, вспомнилась мама и ее грустные глаза при расставании. Может, так и будет. Дадут от ворот поворот, и кувыркайся, как хочешь».
В Тайшете в купе подсели две тетки. Они были в черных платках и почти не разговаривали. Скажет одна, отзовется другая, и долгое молчание.
Занавески надо бы Надьке отдать, сказала та, что постарше, у которой железные зубы.
А, с досадой отмахнулась другая, кому нужно это старье!
Старшая не согласилась.
Дык в прошлом годе он их купил. Совсем не старые оне.
Разберутся с этим без нас!
Кода живой был, никто не приезжал, а тута, как воронье, налетели.
Яковлева мотнула мне головой, и мы вышли в коридор.
С похорон едут, тихо сказала она мне и с опаской посмотрела на дверь купе. Не повезет нам с поступлением.
Почему? удивился я. Каждый день кто-нибудь умирает, так что, теперь всем на неудачу?
Не всем, а тем, кто встречает покойника, прошептала Яковлева, поглядывая на дверь.
Они же не везут покойника, не понимал я.
Почти то же. Едут с похорон. И дух его с ними.
Чей? и я с опаской посмотрел на дверь.
Чей, чей?! Покойника! Сорок дней он будет с ними.
В нашем купе?
До глубокой ночи я сидел на откидном стульчике в коридоре. Хотелось есть, и я не знал, как лучше это сделать.
Вышла Яковлева переодетая в легкий шелковый халатик. Тонкую ее талию перетягивал голубой поясок. Из-под халатика выглядывали стройные и сильные ноги. Темно-коричневый загар подчеркивал силу и красоту их.
Наташка, сказал я и облизнул сухие губы, поесть бы чего. У меня поросенок и гусь.
Иди и ешь. Они спят.
А он?
Кто?
Ну этот что с ними. Сорок дней который
Он тебе не навредит. Он бесплотный и безвредный. Иди.
Пойдем вдвоем?
Я не хочу, отказалась Наташка разделить со мной трапезу.
Нашарив впотьмах сумку с гусем, я отломал ему ногу, при этом до локтей выпачкав жиром руки, и тихонько выскользнул в коридор.
Укуси, предложил Яковлевой, вспомнив правила хорошего тона.
Ты что! Вот так? Здесь? Яковлева театрально повела рукой.
А где еще? посмотрел я по сторонам.
Яковлева поджала тонкие губы и уставилась в черное окно.
Закрыв глаза на все правила, я впился зубами в ногу. И вовремя, потому что слюна переполняла рот. В самый неподходящий момент, когда я ладонью вытирал жирные губы, Яковлева посмотрела на меня. Это был не взгляд, а расстрел. Причем долгий, мучительный расстрел презренного человека.
«Чего уж, обреченно согласился я со своим незавидным положением, голод не тетка. Поймет, простит, когда сама проголодается».
Мои надежды, что Яковлева проголодается и попросит у меня гусиную ногу или кусок поросятины, не оправдались. Она пила воду из бутылки и закусывала печенюшкой. Одной! Мне в одиночестве есть поросенка было стыдно. Мы ехали вторые сутки, а от гуся я съел только одну ногу, да когда Яковлева утром пошла с полотенцем в туалет, я впопыхах, не разобрав вкуса, проглотил кусок поросятины.