Я видел, что Франсуаза принесла сидр и вишни, тот же сидр и те же вишни, ко¬торые мальчишка с фермы принес нам в автомобиль в Бальбеке,
– тело и кровь Христову, которых я с радостью причастился бы, – принес вместе с полукружием столо¬вых, темных в жаркие дни. Тогда я впервые
подумал о ферме Экортов и сказал себе, что в те дни, когда Альбер¬тина говорила мне в Бальбеке, что она занята или должна пойти куда-то с тетей,
она могла быть с подружкой на ферме, где, по ее сведениям, я не имел обыкновения по¬являться и где, если я случайно задерживался у Марии-
Антуанетты, я слышал: «Мы сегодня не видели Альбертину», она говорила подружке то же, что и мне, когда мы с ней гуляли вдвоем: «Ему не придет в
голову искать нас здесь, нам никто не помешает». Чтобы не видеть больше солнечного луча, я просил Франсуазу как следует задернуть занавески. Но
луч, столь же разрушительный, по-прежнему пробивался в мои воспоминания. «Здание мне не нравится, оно отреставрировано, пойдем завтра в Сен-
Мартен Одетый, а послезавтра в…» А завтра, послезавтра – это будущее совместной жизни, возможно, до конца наших дней, оно начинается, моя душа
устремляется к нему, и вот его уже нет: Альбертина мертва.
Я спрашивал Франсуазу, который час. Шесть часов. На¬конец-то, слава Богу, скоро должна спадать удушливая жа¬ра, которую, хоть я и жаловался на
нее Альбертине, мы оба так любили! День вечерел. Но какой мне был от этого прок? Становилось по-прежнему свежо; когда мы, всегда вместе,
останавливались в Бальбеке, то на возвратном пути мне была видна вдалеке, за последней деревней, как будто бы недосягаемая станция, а теперь
надо было мгновенно оста¬новиться у края пропасти: Альбертина умерла. Теперь было недостаточно задернуть занавески; я пытался закрыть глаза и
заткнуть уши моим воспоминаниям, чтобы вновь и вновь не увидеть изжелта-оранжевую полосу заходящего солнца, чтобы не слышать невидимых птиц,
перекликавшихся на деревьях вокруг меня – меня, которого так нежно целовала та, что теперь мертва! Я старался избежать ощущения ро¬систой
вечерней листвы, ощущения подъема и спуска вер¬хом на осле. Но меня снова охватывали эти ощущения и уводили довольно далеко от настоящего
времени, чтобы дать мне возможность отступить, взять разбег и с новой силой ударить меня мыслью о том, что Альбертина умерла. Нет, мне уже не
пойти в лес, не погулять среди деревьев. Но разве были бы для меня менее мучительны бескрайние рав¬нины? Сколько раз, отправляясь на поиски
Альбертины, я шел по большой Криквильской равнине, сколько раз возвра¬щался с ней то в тумане, когда туман напоминал нам ог¬ромное облако, то
ясным вечером, когда от лунного света земля утрачивала свою внешность и уже в двух шагах от нас казалась потусторонней, – какой днем она
представля¬ется только издали, – когда лунный свет воздвигал над полями и лесами небосвод, и деревья, днем – словно ага¬товые, затопляла
небесная лазурь!
Смерть Альбертины должна была бы обрадовать Фран¬суазу, и, надо отдать ей справедливость, у нее хватило благовоспитанности и тактичности не
притворяться опечаленной. Однако неписаные законы ее античного кодекса и средневековые традиции крестьянки, плачущей, как в эпи¬ческой песне,
были более древними, чем ее ненависть к Альбертине и даже к Евлалии. И однажды, в конце обеда, когда я не, успел скрыть свое тяжелое душевное
состояние, она заметила, что я плачу, – заметила благодаря инстинкту бывшей крестьянской девушки, которая ловила и му¬чила животных, не
испытывая ничего, кроме удовольствия, душила цыплят, варила живьем омаров, а когда я болел, наблюдала, словно за ранами, которые она наносила бы
сове, за моим кислым выражением лица, о чем она потом объявляла замогильным голосом, как о предзнаменовании беды.