А вот здесь, возможно, их огород. Он посмотрел на воду, ничего не видать. Все скрыто водой и темнотой. Грустно, печально, жалко той давней детской жизни, когда тебя любили, и ты любил, когда и хлеб был вкуснее, и чай слаще, а впереди долгая-долгая интересная жизнь
Вот и Красный Яр. Нет уже здесь праздничной поляны, все заросло молодым лесом. Чуть заметная тропинка вела к кладбищу. Он шел по ней, все вокруг было незнакомо. Одна мысль, что он на Красном Яру, заставляла сердце учащенно биться. В просветах между соснами мелькала глубокая синь воды, по которой бегали белые барашки волн. На небе ни облачка. Его больные легкие расправились, принимая целебный воздух, напоенный благодатным хвойным ароматом. Он кружил голову. Михаил присел на поваленное дерево, оно было теплым.
Мамину могилку он увидел во втором ряду от центральной дорожки. Встал на колени, обнял холмик, прижался к нему.
Здравствуй, мама.
Здравствуй, сынок, голос у матери был тихий, еле слышный. Я знала, что ты придешь.
Прости меня, мама.
За что?
Я очень долго у тебя не был. Все собирался, и никак не мог собраться.
Ну ты же здесь! Я просила Всевышнего о нашей встрече, и он меня услышал.
Да, мама, твою просьбу мне передал один монах на Валааме.
Как ты живешь, сынок?
Живу, как многие. У меня хорошая жена, двое детей, внуки. Я им рассказываю о тебе, о нашей деревне. А ты как живешь?
Скучно здесь, Миша. Очень редко здесь бывают люди.
А зачем они тебе?
А как же, сынок, с людьми-то веселее Ты береги себя, Мишаня, не простудись. Одет ты уж больно легко, не по погоде
Он еще долго лежал на могиле, поглаживая ладонью землю, словно это была голова матери. Потом встал, подошел к краю обрыва, обнял молодую сосну и долго смотрел на то место, где была его деревня: пристально, до рези в глазах, словно хотел навсегда запомнить и унести с собой то, что было ему дороже всего на свете
День рождения
Завтра мне шестьдесят пять. Годы эти ушли от меня, словно на мягких кошачьих лапах, так тихо и стремительно, что я и не заметил. Странно. Куда ушли? Ведь жизнь моя началась только вчера!
Я открыл глаза и увидел кусочек нашей прекрасной сибирской природы: пронзительно-синее небо, высокий ангарский берег, а на берегу дом, где жила наша семья. Глухо шумела Ангара, о чем-то своем шелестела впадающая в нее речка Кеулька, а на меня внимательно смотрели три пары глаз: мамины и сестер Милы и Капы. Не знаю, сколько мне было: месяц, два, три? Память выхватывает только отдельные картинки яркие и радостные. Но самой первой, конечно, я увидел бабушку Степаниду с черными и корявыми от тяжкого крестьянского труда руками: это она принимала роды у моей матери, произведя увесистый шлепок в нужное место, отчего я громко заорал, оповещая жителей Кеуля о своем появлении на свет. Смотрите, вот он Я, ваше продолжение, ваша надежда и опора!
Кто скажет, что так не бывает, ребенок не может помнить себя в грудном возрасте, советую прочесть воспоминания Бунина о Толстом, где он пишет, будто наш великий реалист Лев Николаевич утверждал, что хорошо помнит в длиннющей цепи буддийских перевоплощений время, когда он был козленком. Так далеко в прошлое я не заглядываю, однако картины моего младенчества я вспомнил через шестьдесят с лишком лет
Вспомнил своенравную Ангару, нашу кормилицу и спасительницу, теплую колючую землю, по которой шлепал босиком, лавочку перед палисадником, где сидел и ждал с работы отца с матерью. Я не просто вспомнил все это я это ощутил. Передать подобные ощущения непросто. Как расскажешь о той сладкой деревенской гармонии, когда от таежной тишины и чуть слышного пения птиц хочется плакать?
Мне года три. Лютый январь, за окном под пятьдесят градусов. Мы с сестрами на русской печке, огромной и теплой, внизу под нами трещат дрова в раскаленной чугунке, которую почему-то называют голландкой. Девчонки режут ножом картофель пополам и запекают на голландке. Ужасно хочется есть, я прошу, мне дают, но хочется больше, кричу от нетерпения, тяну руки, меня толкают, и я лечу вниз, прямо на раскаленную печь
Тишина.
Все темно.
Очнулся: холодный воздух вокруг меня, я закутан в платки и шаль. Мама на руках несет меня, она бежит по улице, я слышу ее учащенное дыхание. В больнице опять провал, словно включают и выключают свет. Домой я вернулся через неделю. Снова среди своих, все радуются мне. На груди и подмышкой осталась память, вечная, на всю жизнь. Память о детстве, о голодном и бедном. Телогрейка, шапка с чужой головы, подшитые по нескольку раз валенки. Когда дети вырастали, все аккуратно складывалось для следующей смены.
После полета «на печку» случился еще более страшный полет.
Теплый летний день. Сестры идут на Илим за водой. Я знаю, они будут купаться. Мне тоже хочется купаться. Одному мне не разрешают заходить в воду, я еще не умею плавать. Сестры не хотят, чтобы я шел вместе с ними, видимо, не желают возиться, они отгоняют меня, заставляя идти домой. Я не слушаюсь, ковыляю босиком чуть поодаль. Вдруг какая-то темная неведомая сила стремительно отрывает меня от земли и кидает в небо. Я лечу к солнцу, словно мяч. Этот полет, сопровождаемый невыносимой болью, мне кажется вечностью, но все-таки он заканчивается. Прямо с небес я падаю на землю. Яркий солнечный день мгновенно превращается в ночь. Темно, и ни звука вокруг.
Очнулся на руках у мамы. Она целует меня, прижимая к себе. Слезы капают на мое лицо, я увертываюсь от них, прижимаюсь к ее груди. Мне больно, боль во всем теле, меня спрашивают, где болит, но я молчу, ничего не могу сказать. Бодучую корову уже загнали за изгородь, обломав об нее жердину, причем хозяин ревниво следил, чтобы животное ненароком не покалечили. Очень понятная крестьянская психология.
Я снова провалялся в больнице несколько недель. Мне нравилось здесь: лежу на чистой кровати, кормят неплохо и регулярно, я вместе с людьми.
Следы от рогов остались у меня надолго, но сейчас, когда скальпели хирургов прошли по моему телу уже несколько раз, найти их стало трудно. Да и зачем искать? Ясно одно: ничто не проходит бесследно, сегодняшние мои боли, возникающие неожиданно и днем, и ночью, могут быть отголосками тех самых злополучных «полетов».
В десять лет для меня новое испытание. Оказывается, моя фамилия вовсе не та, по которой все звали, а другая Зарубин. Почему?
Мама, расскажи об отце
И слышу рассказ, и узнаю, что у меня много сводных сестер и братьев, я последний в этой длинной шеренге.
Мама, почему они не с нами?
Они уже взрослые, и я же им не мама.
Как такое может быть? Мне ты мама, а им нет?
В жизни может быть и не такое
Позднее я встречал своих братьев и сестер, особого родства не почувствовал, видимо, кровь не самое главное. А что главное? Совместная жизнь, радости и тревоги. Всегда быть готовым прийти на помощь, и, если надо, пожертвовать собой. Я рос, в общем-то, самостоятельно, старался быть взрослее, и каждый день, даже сам не понимая этого, учился у жизни: не врать маме, не совершать дурных поступков. Частенько я получал подзатыльники, иногда плакал, но не от боли, а от обиды. Всегда воевал с сестрами.
Почему, говорила мама, ты делаешь это? Они ведь самые родные люди на всем белом свете.
На этот счет я был не согласен. Вот Володька Куклин или Ванька Качин, да даже Виталька Белобородов роднее, они друзья, что надо.
Но относительно сестер мама оказалась права.
Мое детство закончилось семнадцатого июля шестидесятого года прошлого столетия. Мама умерла. Еще вчера было солнце, теплый свет голубых маминых глаз. Место под названием отчий дом, где всегда ждала меня доброта и чудесный мамин голос.
После смерти матери я узнал, что такое родные люди, которые на деле оказываются чужими. Многим родным не было до меня никакого дела, а чужие частенько помогали. Я был предоставлен сам себе и, конечно, как губка, впитывал «науку жизни». Все нужно было испытать, испробовать на себе. Однажды втроем мы забрались в вентиляционный ствол шахты из любопытства. Сотни метров спускались вниз по металлическим скобам. Добрались до горизонтального штрека. Но как подняться наверх? Несколько часов ползли, помогая друг другу, отдыхали, привязываясь ремнями к скобам. Не передать, что испытали мы, поднявшись уже ночью наверх. До утра лежали на траве, никаких сил не было.