Как у них прочны семейные устои. Счастливые!
Fidéle à son mari! рычит актер и прибавляет с тем же пафосом, но несколько нежнее: Et à son amant. [20]
Кончается душный день.
Ползут в сонных трамваях сонные лавочницы, поддерживая отяжелевших сонных ребят. Лавочники, опираясь двумя руками на трость, смотрят в одну точку. Глаза их отражают последнюю страницу кассовой книги.
У всех цветы. Уставшие, с ослизлыми от потных рук стеблями, с поникшими головками.
Дома их поставят на прилавок между ржавой чернильницей и измусленной книжкой с адресами. Там тихо, не приходя в себя, умрут они такие сморщенные и бурые, что никто даже и не вспомнит, как звали их при жизни тюльпанами, полевыми астрами, камелиями или розами.
Устало и раздраженно покрякивая, тащат такси целующиеся парочки в нитяных перчатках и хороших шляпках (или наоборот). И в их руках умирают потерявшие имя и облик цветы.
По кротовым коридорам гудят-гремят последние метро. Качаясь на ногах, выползают из дыр земных усталые, сонные люди.
Они как будто на что-то надеялись сегодня утром, и надежда обманула их.
Вот отчего так горько оттянуты у них углы рта и дрожат руки в нитяных перчатках.
Или просто утомила жара и душная пыль
Все равно. Воскресный день кончен.
Теперь спать.
Наши радости так похожи на наши печали, что порою и отличить их трудно
Сырье
В большом парижском театре русский вечер.
Русская опера, русский балет, талантливые пестрые отрывки воспоминаний и разговоры, похожие на прежние. Прежний петербургский балетоман тонко разбирает, щеголяя техническими терминами, пуанты и баллоны.
Все старое, все похожее на прежнее.
Новое и непохожее только Она.
Великая Печаль.
В разгаре пустого или дельного разговора она подойдет, погасит глаза говорящим, горько опустит углы рта, сдвинет им брови и на вопрос о заносках ответит:
Говорят, что холод и голод будущей зимы унесут половину населения России
Мы знаем, что ее слова бестактны. Мы гости и ведем себя вполне прилично.
У нас дома смертельно больной человек. Но мы пошли развлечься в кругу знакомых. Мы оделись не хуже других, и улыбаемся, и поддерживаем салонный разговор говорим о чужом искусстве, чужой науке, чужой политике. О себе молчим мы благовоспитанные. Даже о Толстом и Достоевском, всегда вывозивших нашу расхлябанную телегу из самого зеленого трясинного болота, мы упоминаем все реже и реже.
Стыдно как-то.
Словно бедная родственница, попавшая в богатый дом на именины и вспоминающая:
И была у меня в молодости, когда мы еще с мужем в Житомире жили, удивительная шаль
Чего это она раскрякалась? недовольным шепотом спрашивают друг у друга хозяева.
Хочет, видно, доказать, что из благородных.
Да и к чему тут Толстой и Достоевский? Все это было и вместе с нами умерло, и здесь, в нашей загробной жизни, никакой роли не играет и никакого значения не имеет.
Все это ушло в словари: см. букву «Д» и букву «Т».
Теперь интересуются не русской культурой, а кое-чем диаметрально противоположным.
Русским сырьем.
Сырье самое модное слово.
Жили-жили, творили, работали, а вышло одно сырье, да и то другим на потребу.
Сырье!
В русском человеке очень слаба сопротивляемость, резистенция. От природы мягки, да и воспитание такое получили, чтобы не зазнаваться.
Даже с гордостью говорят, что вот такой-то ученый или профессор, или артист, литератор, художник служит где-то простым рабочим.
Молодец, говорят. Научат его за границей правильному труду, технике.
Как же не молодец и как же на него не радоваться!
Забудет свое настоящее, яркое и индивидуальное, и пойдет в чужое сырье.
О русском искусстве, русской литературе в особенности о русской литературе скоро перестанут говорить. Все это было. Нового нет. Работать никто не может. Могут только вспоминать и подводить итоги.
Говорят:
Помните я писал Помните я говорил
Вспоминают о своей живой жизни в здешней загробной.
Да и как писать? Наш быт умер. Повесть о самом недавнем прошлом кажется историческим романом.
Там, в Совдепии, тоже не работают. Мы видим по газетам и по рассказам, что в театрах идут все старые вещи.
Остановились. Идем в сырье.
Мне кажется, нашим хозяевам, у которых мы сейчас в гостях, должен иногда приходить в голову вопрос: Как могут они жить, то есть одеваться, покупать вещи, обедать и ходить в театры смотреть наши развеселые пьесы, когда каждый день приемный аппарат радио отстукивает новые стоны и предсмертные крики их близких?
Наверное, так спрашивают они себя.
Но мы-то знаем, как мы живем, и знаем, что так жить можем.
Да едим, одеваемся, покупаем, дергаем лапками, как мертвые лягушки, через которых пропускают гальванический ток.
Мы не говорим с полной искренностью и полным отчаянием даже наедине с самыми близкими. Нельзя. Страшно. Нужно беречь друг друга.
Только ночью, когда усталость закрывает сознание и волю, Великая Печаль ведет душу в ее родную страну. Ведет и показывает беспредельные пустые поля, нищие деревушки, как ошметки ломаные палки да клочья гнилой соломы, пустые могучие реки, где только чайки ловят рыбу и обнаглевший медведь, бурый зверь, средь бела дня идет на водопой воду лакать. И показывает пустые гулкие шахты, и тянет душу дремучими заглохшими лесами в сказочные города с пестрыми мертвыми колокольнями, с поросшими травой мостовыми, где труп лошади лежит у царского крыльца шея плоская вытянута, бок вздут, а рядом, на фонарном столбе, что-то длинное, темное кружится, веревку раскручивает.
И летят по небу черные вороны со всех четырех сторон. Много их, много. Опустятся, подымутся, снова опустятся, кричат, скликают. И не дерутся. Чего тут на всех хватит!
Хватит сырья.
Как мы праздновали
Думали будет, как у нас: остановятся трамваи и водопровод, погаснут лампы, повиснут в воздухе лифты, ночью начнутся обыски, а утром известят, что похороны праздничных жертв назначаются через три дня.
И вдруг сюрприз! Все в порядке.
Вот тебе и 14 июля!
Как-то не верилось.
Выходя на улицу, спросили у консьержа:
С какой стороны стреляют?
Тот сначала удивился, потом улыбнулся, точно что-то сообразил, и ответил:
Танцуют? Я не знаю где.
Он, вероятно, думал, что мы плохо говорим по-французски!
Вышли на улицу. Посмотрели. Беспокойно стало, красного много.
Я, знаете, предпочитаю в такие дни дома сидеть, сказал один из нас.
В какие такие?
Да вот когда такие разные народные гулянья. По-моему, вообще все должны в такие дни дома сидеть.
Какое же тогда гулянье, когда все дома сидят! Тоже скажете!
Не люблю я этого ничего. Прислуга вся ушла, обед не сготовлен, трамвай, того гляди, забастует одна мука. Я уж так и знал! Как это самое гулянье или патриотическое торжество так, значит, жуй целый день сухомятину, а если нужно куда поспешить, так при пехом.
А все-таки, сказала одна из нас, интересно бы посмотреть, как танцуют на площадях. Мы ведь в первый раз четырнадцатого июля в Париже.
Уверяю вас, что никто ничего танцевать не будет. Верите вы мне или нет?
Почему же не будет?
Потому что, во-первых, жарища, во-вторых, лень.
Странное дело столько лет не ленились, а сегодня как раз заленятся.
Ну вот помяните мое слово. Верите вы мне или нет?
Однако долго мы будем посреди улицы стоять? Нужно же на что-нибудь решиться.
Завтракать надо, вот что.
Отлично. Я вас поведу в очень интересное место. Верите вы мне или нет?
Да зачем же далеко идти тут ресторанов сколько угодно.
Нет уж, покорно благодарю, отравляться. Сядем в метро и через пять минут будем в чудесном ресторанчике.
Очевидно, мы не там вылезли. Ресторан должен быть тут сразу налево.
Да на какой улице-то, говорите толком.
На какой? Да здесь где-то. Надо спросить Экутэ! Пардон, мосье, силь ву плэ ле ресторан. Болван какой-то попался сам ничего не знает.[21]