23/8. Липецк был состоянием жаркого и яркого творчества, отяжелевшей от строк и мыслей радости. Словно пчелиногудящий улей. (Я этот блаженный июль, от зноя и меда пудовый)
Ярославль с холодом отринутости от общего хода жизни и осенней мокорью, липкой до одури, меня смывает своими дождями начисто. До зеркала черного асфальта с желтыми листьями липы, похожими на маковки сказочных ярославских храмов.
Церковь в лице многих рядовых своих служителей сможет сказать народу именно то слово, какое необходимо ныне для спасения нашего общего земного Отечества. А вот будет ли способен народ услышать это слово, зависит от отношения руководящих кадров к церкви и от духовной зрелости народа. Священнослужители и монахи немало сделали для облагораживания народной нравственности. Церкви и монастыри были рассадниками культуры и просвещения. Монахами были величайшие писатели и просветители, мыслители, церковные и общественные деятели Древней Руси Нестор-летописец, Антоний и Феодосий Печерские, Андрей Рублев, Феофан Грек, Сергий Радонежский и др.
30/8. Любовь, особенно большая любовь состояние, которое не может длиться. Оно предназначено для того, чтобы соединить двух людей; для того же, чтоб двое могли оставаться в соединении, любовь должна закрепиться на другом соц. материале.
Первоначальное чувство совершенно беспримесное попробуйте мысленно продолжить до бесконечности. Вы получите сразу трагическое, никуда не ведущее напряжение, которое граничите необходимостью катастрофы. В «Прощай, оружие!» большая любовь, ни во что не переходящая (этот ребенок, которого они рожают, им ведь совершенно не нужен). И скоро мы начинаем понимать, что это не может не кончиться и не может длиться. И когда Кэт умирает от родов, мы понимаем, что это еще не самое страшное, что там могло случиться.
Так любит человек безбытный и изолированный в мире, где все движущееся (например, война) угрожает ему уничтожением, а все стабильное и спокойное угрожает пустотой. Любовь же несет иллюзию эквивалента мира единственному человеку.
[Октябрь] Ночной солженицынский ужас фактов, имен, событий. Кровавое ристалище власти, оторвав взгляд от которого, губами только одно: не-на-ви-жу! Ничто в мире не стоило столько жизней. И никто ни один человек мира (разумный!) ни ради какой идеи (а просто ради часа сего), не мог Мог. Эпоха тьмы, ненависти, слез, варварства. Все могли, ибо была сила одного власти. Власти ради и убивали, оправдываясь будущим и не думая, что будущее, выплыв из крови, содрогнется от мерзости. Была ли в истории хоть одна равная идея, равная на гекалитры крови больше измерить нечем?
(Маяковский)Боже мой, как страшно с таким даром служить даже такой все заглатывающей идее, как эта. Думал ведь, верно, что говорит за народ, ведь должен же был за этот молчащий, как рыба, народ кто-то говорить! Но никакая идея ничему не служит, она единица самостоятельная, ни для народа, ни народу. Маяковский стал служителем идеи, поэтом идейным, а не народным. Поэзию птицу души заставить петь о классе? Для класса? Рифмовал бы тогда строчки постановлений ЦК (наш спор с Исааком!).
Но ведь когда любил, уходя от всей политической грязи, тогда мог все!
(Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил).
Г. Иванов о Блоке.
Д. Андреев.
Блок еще в начале века провидел и прочувствовал хаос и жуть, уложенные в нашу систему. Он стоял на дне бездны, тогда как Лермонтов только лишь на краю ее. Лермонтов лишь смутно догадывался о чем-то. Блок провидел. Не обозначая ничего материально и вещественно знал.
Зная, был детски-беззащитен. Порода нерешительных ангелов, отвергнутых богом и не принятых туда. И уж совсем без тени сожаления в принадлежности к черной масти Лермонтов. Жгучей, беспощадной масти страдания и решимости. Может быть, потому, что знал, что за ним стоит?
И Блок ничьего лагеря. Один.
Что быть бесстрастным? Что крылатым?
Если сердце хочет гибели,
Тайно просится на дно
На дне уже был, а просилось сердце за него, в глубину вечной черноты, куда не брали, как, впрочем, и в лазурь, к крыльям.
Как я жила годы с вечносведенным сердцем? Откуда у меня брались силы улыбаться тополю, солнцу? Неужели же одно чувство необходимости кому-то?
ЕЛЕЦ
Странно, что собрали всю нашу дружбу в одно, всех бродячих, бездомных, изредка залетающих на огонек соединили. Утром, наливая в термос кофе, услышала их шаги еще в коридоре и, улыбаясь блаженно: наконец-то! (Неужели все вместе? про себя).
Олег с Димкой запаковывали какие-то сумки. Светка пила таблетки, а я, как во сне, боялась поверить, прикоснуться ладонью к реальности дня.
И уже в автобусе, читая Олегу какие-то строки, вздохнула полной грудью, чувствуя, как ослабевает напряжение внутри, как отпускает меня от себя этот город, снимая свою бетонную плиту с груди.
Ехали, не заботясь ни о билетах, ни о гостинице, грызя яблоки и светлея от улыбок друг друга. Господи, как же давно мы не были так вместе!
В Ельце, на его старых улицах (Олег коммунисты не досмотрели, не разрушили!), в перевернутом времени шли, как сомнабулы, гремя бутылками, термосами и рифмами.
В гостинице слабая имитация терний мест нам не дали, от обиды пошли в городской парк, на маленькие качели, стоящие напротив окон пединститута. Холодный ветер залезал, словно котенок, в сухие листья и леденил пальцы, а мы пили кофе и водку, жевали бутерброды и в своем кратком единстве были непростительно счастливы. О чем-то шуршал ветер, били часы на башне, я подожгла ворох листьев, и великолепная белая грива дыма опутала деревья. И была рядом тишина легкого субботнего дня, его медлительность и беспечность.
Потом, смешные, счастливые, ходили по елецким музеям, говоря, верно, что-то ужасное, шумно рассматривая почерневшие бердыши и непозволительно разрушая почтительность пустынных залов. Пусть простят мы ворвались вместе с ветром, единственным нашим поводырем, мы, забывшие, что такое дом и покой, в тишину этих залов не умещались. Присмирели лишь в разрушенной церкви, куда в полутьме шли со свечой, выше поднимаясь по разбитой лестнице на звонницу, а там молчали, слушая, как запевает ветер и тяжело режут воздух черные вороньи крылья.
Очнулись от колокольного звона единственный действующий елецкий собор звонил вечерю, и к ней шли обессиленные, смирные. И крестящийся размашисто Димка, и молчащий Олег все ушло, в который раз с таким вот израненным сердцем я приходила к этим темнооким инокам, к легкому ознобу свечей, к бесполезнейшим просьбам помочь и тихим голосам, поющим славу вечному человеческому страданию.
Верно, большой грех просить у Него света и дороги к тебе, но просила о мечтанном, а это не сбывается никогда, как не повторяются судьбы.
Выйдя вон, всю темнеющую громаду собора обошли, чувствуя запах не остывшей еще реки и шорох плакучих ив у могил. Шли навстречу соскучившемуся по нам ветру, лизавшему нам руки, будто щенок, а замерзнув, грелись в крошечном кафе. Ребята взяли капусту с котлетами, открыли термос с вином, и мы, обалдев от голода, жевали свой ужин, запивая его прямо из общепитовских стаканов, не таясь.
Может быть, я сильная, мне никто не нужен, я могу и одна, ни с кем, ведь в круг моей души все одно никто никогда не ступит.
16/11. Сегодня выпал первый снег. Первая линька ангелов.
Сон. Ты идешь со мной рядом: рука в руке, ведешь меня куда-то против моей воли. Мы проходим мимо всех, мимо нее, и даже бред подсознания не дает забыть, что этого никогда не случится невозможно! И от чугуна безнадежности просыпаюсь.
И тогда остывшими, как первый снег у заборов, губами: зачем ты приходишь ко мне сиротскими, холодными ночами, ты, так счастливый с той? Зачем твоему беспощадному вороньему одиночеству нужна еще и моя душа?