Всего за 0.01 руб. Купить полную версию
Далее, презирая изнеженных, не нюхавших пороха литераторов, он презирал и литературу, а точнее литературщину. Литературщина (это все же не термин Толстого, а потому требуется уточнение) есть нечто, являющееся плодом литературной жизни в целом весь этот безбрежный океан письма, порождаемый пишущими людьми. «Бумага всё стерпит», но Толстой нет. Толстой не хочет писать просто потому, что он писатель, и, парадоксальным образом, но он абсолютно прав. В самом деле, современники часто упрекали Толстого в том, что он не пишет, а занимается посторонними вещами: то он на войне, то на хозяйстве, то школами занимается, то еще чем-то. Кажется, именно современники правы: раз Толстой писатель, то его дело писать. А он в ответ только смеется над литературой. И всё же именно Толстой прав. Почему? Потому что, когда надо, когда приходит время, он садится и пишет, и то, что он пишет это и есть Литература, а то, что вообще пишется это и есть литературщина. В этом своем презрении к литературе как ловкому перенесению чернил на бумагу (опять бумагомарание) в угоду читающей публике Толстой безупречно велик. Он живет, а не пишет, когда же он пишет то ему есть что сказать о жизни.
Однако Толстой не просто смеется, но прямо отрекается от литературы. Здесь крайне важно отметить, что Толстой отрекался от литературы не один раз. Помимо спорадических высказываний на эту тему, есть и достаточно четко определяемые пограничные высказывания, то есть такие высказывания, которые отделяют одну фазу жизни от другой. Так вот, первое отречение Толстого от литературы можно смело датировать осенью 1859 года ему еще едва-едва тридцать лет, а он уже сыт литературой по горло. Почитаем же, что он пишет в это время:
«Верю, любезный друг Александр Васильевич, что вы меня любите как человека, а не как редактор писаку, который будто бы вам может быть на что-нибудь годен. Теперь же как писатель я уже ни на что не годен. Я не пишу и не писал со времени Семейного счастья и, кажется, не буду писать. Льщу себя, по крайней мере, этой надеждой. Почему так? Длинно и трудно рассказать. Главное же жизнь коротка, и тратить ее в взрослых летах на писанье таких повестей, какие я писал, совестно. Можно и должно и хочется заниматься делом. Добро бы было содержание такое, которое томило бы, просилось наружу, давало бы дерзость, гордость и силу, тогда бы так. А писать повести очень милые и приятные для чтения в 31 год, ей-богу, руки не поднимаются. Даже смешно, как подумал, что не сочинить ли мне повесть? Поэтому-то желания вашего исполнить не могу, как мне ни досадно вам отказать в чем бы то ни было. Пшеницы продать, распорядиться вашим хозяйством и еще кое-что это могу». (Л. Н. Толстой А. В. Дружинину.1859 г. Октября 9. Ясная Поляна).
И еще одно важнейшее письмо:
«Литературные занятия я, кажется, окончательно бросил. Отчего? трудно сказать. Главное то, что все, что я делал и что чувствую себя в силах сделать, так далеко от того, что бы хотел и должен бы был сделать. В доказательство того, что это я говорю искренно, не ломаюсь перед тобой (редкий человек, когда говорит про себя, устоит от искушенья поломаться, хоть с самым близким человеком), я признаюсь, что мое отречение от литературной (лучшей в мире) деятельности было и теперь очень иногда тяжело мне. Все это время я то пытался опять писать, то старался заткнуть чем-нибудь пустоту, которую оставило во мне это отречение: то охотой, то светом, то даже наукой». (Л. Н. Толстой Чичерину. Б.Н. 1859 г. Октября конец ноября начало. Ясная Поляна)
Писателей надо прямо-таки обязать писать побольше писем именно в письмах они пишут и свою жизнь. Здесь Толстой как на ладони, и он говорит нечто, от чего впоследствии, конечно, отрекся бы но то, что написано пером Как же это его угораздило назвать литературную деятельность лучшей в мире! И это не при увлечении литературой, но при отречении от нее! Непростительная оплошность. Но это и есть слова настоящего писателя, который отрекается не от литературы вообще, но от той литературы, которая не дотягивает до звания Литературы. Он готовится выйти на новый уровень служения Литературе, и этот новый уровень требует очистительной жертвы отречения от старого. Толстой приносит эту жертву. Пройдет еще какое-то время, и он возьмется за подлинно неподъемный труд «Войну и мир» (первоначальный вариант «1805 год»). Любопытно, что здесь можно выделить одно гротескное событие, которое :
«А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор. На днях выйдет первая половина 1-й части «1805 года». Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение
Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера и ореховых чернил; печатаемое теперь мне хоть и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступление. Но что дальше будет бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстраивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет». (А. А. Фету. 1865 г. Января 23. Ясная Поляна)
Вот оно очнулся после дурмана, проснулся и сказал себе да, пусть я презираю писателей, но и я писатель, так буду же таким писателем, чтобы не презирать хоть себя. Буду настоящим писателем. Собственно, именно здесь Толстой и отвечает на вопрос «зачем ему быть писателем?» а именно, не просто чтобы писать что-то, раз уж он умеет писать, но чтобы приобщиться к Абсолюту литературы38. Таким образом, первое отречение Толстого от литературы находится строго в рамках его чисто писательского призвания. Он просто переходит от ответа на вопрос «как ему писать?» к ответу на вопрос «зачем он пишет?». Почему же в таком случае позже он все-таки посчитает, что на этот вопрос зачем? литература ответа не дает? Чтобы хоть отчасти понять это (а все же до конца я этого, признаюсь, понять не могу), перейдем к третьему источнику презрения Толстого к литературе.
Да, есть еще и третий источник презрения: взгляд свысока. Толстой еще при жизни был назван писателем-небожителем, причем достаточно рано. И он невольно посчитал себя этим самым небожителем, но бог на то и Бог, что он уже не смертный. Богу не к чему стремиться; тот, кому есть к чему стремиться не Бог. Толстой-писатель к моменту окончания «Анны Карениной» (и даже раньше), очевидно, понял, что ему зарезервировано место на писательском Олимпе. Даже слишком очевидно понял. И вот тут я нахожусь в затруднении и невольно приходит на ум вопрос: а не был ли Толстой прав и в этом? Ведь он действительно сделал нечто, выше чего ему, как писателю, уже было не подняться, почему и не было уже смысла оставаться писателем. Завершив «Анну Каренину», он вполне прожил свою писательскую жизнь. Писать дальше зачем? и тут начинает работать пункт два не для того же, чтобы просто писать и слушать аплодисменты? А если нет, значит, и не надо.
Но ведь Толстой рассуждает не так. Он прямо называет созданное пустяками, а вовсе не покоренной вершиной. Всё упирается в это непростительное слово «пустяки». Писатель не имеет права говорить так о своем труде. Презираешь писательскую братию презирай, зачастую она того стоит; призираешь литературу презирай, но создай взамен Литературу; создал Литературу относись к созданному с уважением. И вот тут почти всегда возникает некая преграда, мешающая человеку посчитать, что он достиг пика, либо требующая от человека, чтобы он продолжал свои труды так складываются, с одной стороны, чисто творческие, а с другой разнообразные жизненные обстоятельства, и всё это переплетается. Всегда что-то мешает посчитать себя олимпийцем и остановиться. Уникальность случая Толстого, вероятно, и состоит в том, что ему ничто не мешает. Не отсюда ли и презрение что это за литература такая, которую можно покорить! Литературный Абсолют относительно Толстого оказывается относительным (с его точки зрения). Пустяки это, а не дело. Дайте мне теперь настоящее дело такое, чтобы с ним нельзя было справиться! И он ищет такое дело: