Ах, что за лошади есть у азиатов, говорил он. Была тут одна, как сказал бы поэт, по всей Кабарде такой не сыщешь: по ножкам можно было выправлять струнки. А глаза! Чёрные с поволокой, за одни глаза иной черкес её поцеловал бы в губы.
А где она теперь? спросил я, невольно поддавшись его течению мыслей.
Пала на табачном поле!..
Наконец, до меня дошло, куда он клонит.
Ах, вот Вы о чём? сказал я, принуждённо зевнув. Это Вы к тому, что чтобы убить лошадь, достаточно капли никотина?
Вот именно! Не хотите бросить курить? сказал, посмеиваясь, он.
Хочу, сказал я, не подозревая, что уже бросил.
Он остановился, посмотрел на меня каким-то длинным, как моя последняя затяжка, взглядом и начал выбирать среди разнотравья какую-то особую свою травку, наконец нашёл и подал мне:
Съешьте.
Я пожевал: ничего особенного, но ничего более мерзкого в моём рту не было, это даже не полынь горче. Я скривил ужасную гримасу. Учитель улыбался.
Это ваш женьшень, сказал он. Когда захочется курить, ешьте вдоволь, и пройдёт охота.
И что вы думаете, прошло три дня, а табака мне и на дух не надо[11].
Как я уже сказал, прошло три дня, а табак мне и на дух не надо. Трубка и кисет сиротливо лежат на подоконнике, завёрнутые в целлофановый пакет, и дожидаются своей участи: надо б хорошенько вытряхнуть кисет и пустить на тряпки, а с трубкой сделать натюрморт.
Не скрою, я несколько подавлен тем обстоятельством, что кроме табака и писания красками мне больше нечем заняться. Ведение этих проникновенно-занудных записей, разумеется, не в счёт.
По странному стечению обстоятельств я в доме один. Цдзян чуть свет ушмыгнул в горы. Он это сделал замысловатым образом, как будто его похитила нечистая сила: двери снаружи и изнутри остались назаперти Катя более вежливым способом последовала за ним. Открою маленький семейный секрет: Катя занята прополкой капусты, а учитель сбором редкостных лекарственных трав и корней. А я предоставлен самому себе. Как видите, каждый нашёл занятие по душе.
В доме таинственно и грустно, и, как перед пришествием Антихриста, темно. Я занят тем, что расхаживаю по пустым комнатам, снимаю и вешаю акварели, на масляной живописи ставлю дату, посматриваю в окно и зеваю: скучно. Предчувствия такие, что по мне где-то звонит колокол или, по крайней мере, справляют поминальную молитву. Быть может, я предчувствую: этой тибето-кавказской катавасии конец, и мечтаю о Москве? Ничуть.
Боже! В каком страшном месте мы живём, в столице нашего государства! Почему я не родился в этих местах, как мой Цдзень? Почему я не люблю своё тело и душу, как мой Цдзень? Почему я не любуюсь каждый день своей походкой и раскрепощённостью души? Почему я не любуюсь каждый день этим великолепным пустынным пространством до самого горизонта? Почему не ковыряюсь на грядках, выращивая фасоль и сельдерей? Почему, наконец, я так глуп, что служу проклятым музам, забывая о том, что по временам моё тело отказывается служить мне! Есть отчего до времени состариться и превратиться в согбенного старикашку.
После такого невразумительного монолога можно подумать, что автора после незнакомой травы припёрло в нужник или он свалился в пропасть. Хочу вас успокоить, автор не съел незнакомой травы, не сорвался в пропасть, и кости его целы. Просто нынче по дороге в лес мне почудился отдалённый гул. Гул то приближался, то удалялся, наконец исчез пролетел самолет, и волны цивилизации докатились до меня. Я долго глядел на бело-розовый шлейф, оставленный в небе, и подумал о Москве (заметьте, первый раз за время моих блужданий здесь). Я вспомнил Москву, её загазованные и грязные улицы, её Чистые пруды и нечистые прудики, её устремлённые в никуда кремлёвские звёзды и осиянных ими паралитиков-вождей. Я вспомнил эту нашу национальную недвижимость, музеи и дома, и возле каждого из них по два мента. Одним словом, я вспомнил этот, как говорится в просторечии, каменный мешок, и в этом мешке, как зерна, перетираемые медленно в крупу, люди. «Боже мой! подумал я. И это столица евразийского государства, через которую ведут сто тысяч троп. Ну что за райский уголок для того, чтобы спуститься с Эвереста и умереть? Это же тупиковая ветвь цивилизации мегаполисы, подобные Москве. Как можно это не видеть! А ведь многие из нас убеждены в обратном и принуждены всю жизнь прозябать в этом цивилизованном захолустье, в этом цивилизованном шалаше, да ещё цвести райскими цветами грустно».
После такого теперь уже дважды невразумительного монолога мне трудно объяснить читателю, что это лишь эмоция. Мне трудно объяснить, как и откуда ко мне иногда приходит эмоция и уносит мой ум на всех парусах. Как известно, эмоциональным и бесстрастным сразу быть нельзя. Поэтому мне часто приходится выбирать то или другое.
Нынче я, кажется, всё перепутал и вместо крепкого дилижанса la logique[12] сел в ореховую скорлупу pabsurdite[13], чтобы унестись к фене.
16-го августа
Но вернёмся к Цдзяну. Неблагодарное занятие делать поспешные выводы о человеке, как бы это сказать, нестандартном и стараться втиснуть его в заранее приготовленные рамки. Неординарная личность более всего не выносит клетки, даже золотой. Это особо я бы отнёс к своему Учителю. По временам его можно было принять за чудака, вздумавшего перевернуть рычагом мир, а по временам за оборванца, по временам он смахивал на буддийского монаха, а по временам на лодыря. «Ну что, например, думалось поначалу мне, вот здесь не раскопать грядку», и я глазами отмеривал площадку вместо того, чтобы часами жмуриться на солнце и лежать бревном на лавке, сколоченной из сучковатых жердей. При этом сучки их вонзались глубоко в тело. Особенное внимание он, видимо, уделял пояснице и запястьям, на месте их виднелись даже вбитые гвозди. А однажды он уселся на громадном камне близ горы, на нём был бело-розовый халат, на голове сияла, как нимб, шляпа, ну прямо ботхисатва. Стащить его оттуда не было никакой возможности. Так весь день до самой темноты он просидел торчмя. Только к полуночи я услышал, как скрипнула дверь, и в сенцах засуетилась знакомая фигура. А, Учитель
17-го августа
Утром я проснулся, точно от толчка в бок, от лая собаки и незнакомых голосов. Я приподнялся на постели и выглянул в окно: двое в чёрном стояли у калитки и звали хозяев.
Ашог, ашог, кричали они, постукивая палкой о металлический предмет, повешенный, видимо, для этих целей.
Постукивания продолжались не менее 10 минут. Наконец это стало мне надоедать. Я выскочил из дома, как из куста крапивы, на ходу натягивая брюки.
Да что, наконец, случилось, сказал я сердитым тоном.
С женой у нас очень плёхо, отвечали они в два голоса.
С какой женой?
Нашей.
Да что у вас на двоих одна жена? съязвил я.
Одна, одна, запричитали они, по-видимому, не поняв вопроса.
Впрочем, о тонкостях моногамии некогда было рассуждать, по-видимому, надо было спасать женщину.
Повелось же на праведной Руси, да и на Руси ли только, если не идут к доктору, то идут к шаману или колдуну.
Хозяина нет дома, сказал я.
Они недоверчиво слушали меня, переминались с ноги на ногу, махали головами и не знали, как поступить: то ли верить мне, то ли поворотить обратно. Наконец кое-как успокоились и изложили суть дела. С их женщиной, по-видимому, случился удар, а далее начали твориться совсем непонятные вещи, по-видимому, психоз или истерия. Тут они начали свой длинный рассказ, от ужасных подробностей которого я избавлю читателя.
А что ж доктор? сказал я.
Ай, какой дохтор, замахали руками они. Был мулла, велел хоть на аркане, а притащить «китайца», да и сама больная ещё с вечера посылала за ним, ей вынь да положь, подавай ашога.