Дав определение новой литературы (та, которая живет «остротой непонятности жизни»), Пустовая разворачивает ее характеристику: «Это литература не жизнеравная, не опережающая жизнь. Это литература откликающаяся, следующая за жизнью. И выражается она фрагментами потому, что только фрагментарное, личное, плотно пригнанное к личностипишущего, непосредственно пережитое может осознаваться писателем и читателем как художественная правда».
Нет, я, например, читаю это с сочувствием, только вот что делать мне с такими соображениями: если речь идет о действительно художественной литературе, то понятия «жизнеравный» и «не-жизнеравный» тут более чем зыбкие. Чем мерять «жизнеравность»? Художник в своем пространстве создает собственное жизненное пространство, которое извне не измеряется. И что такое здесь «фрагмент»? Фрагмент жизни, попадающий в эстетическое пространство, или становится художественным образом (который уже по определению не может быть фрагментом чего-то) или не становится, но тогда он просто не заслуживает внимания.
Могу и дальше продолжить «работу с цитатами», но дело в том, что в этой ситуации я, несмотря на свое крючкотворное занудство, единомышленник Пустовой. Абсолютно согласный с тем, что «золотой стандарт» русской литературы (в романе, например) отжившая архаика. Последними (для меня) романами золотого века русской литературы были «Жизнь Клима Самгина» и «Тихий Дон», все же, что писалось позднее с ориентацией на структуру и пафос большого идейного русского романа, гипсокартон, будь то «Молодая гвардия» или «Заре навстречу», «Белые одежды» или «Дети Арбата»; количество вложенного в эти сочинения ума и таланта тут уже роли не играет, свидетельство чему (опять же для меня), сокрушительное поражение Пастернака-романиста, ориентировавшегося в своем «Докторе Живаго» на «золотой стандарт» большого романа. Великие романы ХХ века («Котлован», «Факультет ненужных вещей», «Пушкинский дом», «Сандро из Чегема» и др.) писались как раз наперекор «золотым» стандартам.
И для меня опорной в статье Пустовой стала фраза: «В этих условиях задача сбережения золотого стандарта неизбежно трансформируется в задачу его обновления».
Но уже в следующей за ней фразе Пустовая начинает загонять себя в ловушку: «Связь всего теперь выражается новыми средствами моментального, непосредственного, незавершенного письма. Если в этих условиях возможен верховный жанр, то это нескончаемый и моментальный дневник восприятий, в котором сметена всякая иерархия высказываний и отменена любая окончательность». На мой взгляд, инвентаризации приемов письма, совокупность которых и должна быть свидетельством современности письма, путь тупиковый. Нет, предложенные Пустовой признаки («текучесть», «мозаичность», «включенность») вполне работоспособны на выстроенном ею пространстве из нескольких текстов; так же как, скажем, будет работать и классификация Евгения Абдуллаева, предложенная им в статье «Свободная форма. Букеровские заметки о философии современного романа» («Вопросы литературы», 2015, 5), но, опять же на выстроенном для этой классификации пространстве. Ну а что делать со множеством текстов, несомненно состоявшихся в качестве сегодняшней литературы, которые не укладываются в предложенные критиками классификации? Ну, например, с одним из лучших русских романов последних лет романом «Хор» Марины Палей? Или с принципиально «закрытым» (в том значении этого слова, в котором употребляет его Пустовая) романом Ульяны Гамаюн «Осень в Декадансе»? А ведь несомненно, что здесь мы имеем дело с неким абсолютно живым нервом именно сегодняшней нашей литературы. Или как классифицировать роман Ксении Букши «Завод Свобода», упомянутый Пустовой среди романов исторических (в новомирской статье)? У Букши ведь не только «история» в ее лирико-эпическом (лирико-исповедальном) и при этом как бы «документальном» повествовании как раз та «длинная мысль» («связь всего») о парадоксальном и при этом вполне органичном сочетании родового и индивидуального в бытии человека ХХ века, в частности представлен вариант личной свободы, обеспечиваемой тоталитарным заводским в данном случае режимом (уже само название романа «Завод Свобода» оксюморон). Или что делать с как бы камерными повествованиями Ивана Колпакова «Мы проиграли» и Николая Двойника в «Повести об одиноком велосипедисте», в которых несомненно присутствие того романного пространства, каким определяет его Пустовая, но предложенный ею инструментарий здесь не работает? Ну и так далее. Уложить все проявления сегодняшней живой литературы в какую-то литературоведческо-инвентаризационную схему, наверное, можно, но только расширяя и расширяя (боюсь, до бесконечности) содержащийся там набор формальных признаков. И может я возвращаюсь к тому, с чего начал, может быть, все-таки лучше идти от «эстетики»? Ну, скажем, говорить о современном романе, в качестве опорного используя понятие «романное пространство», которое создается автором или не создается; а уже потом выяснять, какими средствами пространство это создается? (Вот, собственно, держа в голове эту фразу, я и садился за составление этой реплики.)
Ну а что касается статей Пустовой, то к перечню их достоинств провокативность, актуальность, филологическая экипировка, широта охвата я бы добавил эссеистичность стиля, снимающую излишнюю категоричность литературоведческих формулировок. И что касается моих претензий, то, во-первых, я здесь, на самом деле, не спорю с Пустовой, а просто пытаюсь продолжить ее размышления в заданном, опять же ею, направлении; а во-вторых, я исхожу из того, что критик не всесилен и слава Богу! То есть на последний вопрос: что, собственно, делает литературный текст подлинной литературой, что вдыхает в него живую жизнь, критик ответить не в состоянии. Не в состоянии по определению. Допустив мысль о возможности такого ответа, мы допускаем мысль о подчиненности эстетического пространства художнику, а не наоборот; лишаем литературу ее тайны, которой она, собственно, и жива. Так что воспользуюсь здесь формулировкой Лидии Гинзбург «плодотворная односторонность», которая в приложении к статьям Пустовой ударение имеет на первом слове.
«Знамя»» 1, 2016Критика на костылях и без
Заметки по поводу статей Сергея Белякова о критиках Данилкине и Немзере как повод поговорить о состоянии литературной критики
Ситуация, которая свела на сайте «Частного корреспондента» трёх критиков, Сергея Белякова и портретируемых им Андрея Немзера и Льва Данилкина, кажется мне ситуацией знаковой для нынешнего состояния не литературной критики, нет, а «критического высказывания для широкой публики», которое становится чем-то вроде самодостаточного «литературного шоу».
Что делает критика критиком
Жанр статьи Белякова о Немзере назван в её подзаголовке: «Четыре мифа о Немзере. Сеанс с разоблачениями».
Беляков разоблачает «миф о Немзере» как о хорошем литературном критике. И делает это энергично, с сильными выражениями и сопоставлениями; образно и «круто», как требуют правила хорошего тона нашей сегодняшней критики.
Ну, а я как человек старорежимный, с правилами этими не слишком считающийся, всё-таки позволю себе позанудствовать, разобрать представления о взаимоотношениях критика и литературы, которые, проговариваются (вольно или не вольно) в статьях Белякова, и которые, увы, становятся сегодня общим местом.
Начну с такого очевидного, как мне кажется, замечания: размышление своё о Немзере Беляков заканчивает там, где его следовало бы начинать. Беляков заканчивает констатацией: есть два Немзера Немзер-критик и Немзер-филолог.