Стало после этого мучительно видеть жену, Родьку, знать, что он спит с Молодой, что он свирепо бьет ее ежедневно и еженощно. А вскоре стало и жутко. Неисповедимы пути, по которым доходит до правды ревнующий человек. И Родька дошел. Худой, кривой, длиннорукий и сильный, как обезьяна, с маленькой, коротко стриженной черной головой, которую он всегда гнул, глядя глубоко запавшим блестящим глазом исподлобья, он стал страшен. В солдатах он нахватался хохлацких слов и ударений. И если Молодая осмеливалась возражать ему на его краткие, жесткие речи, он спокойно брал ременный кнут, подходил к ней с злой усмешкой и сквозь зубы, спокойно спрашивал, ударяя на «во»:
Вы шо гово́рите?
И так вытягивал ее, что у нее в глазах темнело.
Раз наткнулся на эту расправу Тихон Ильич и, не выдержав, крикнул:
Что ты делаешь, мерзавец ты этакий?
Но Родька спокойно сел на лавку и только глянул на него.
Вы шо гово́рите? спросил он.
И Тихон Ильич поспешил хлопнуть дверью
Стали мелькать уже дикие мысли: подстроить так, например, чтобы Родьку где-нибудь придавило крышей или землей Но прошел месяц, прошел другой, и надежда, та надежда, которая и опьянила-то этими мыслями, жестоко обманула: Молодая не забеременела! Из-за чего же было после этого продолжать играть с огнем? Надо было разделаться с Родькой, как можно скорее прогнать его.
Но кем было его заменить?
Выручил случай. Неожиданно Тихон Ильич помирился с братом и уговорил его взять на себя управление Дурновкой.
Узнал он от знакомого в городе, что Кузьма долго служил конторщиком у помещика Касаткина и, что всего удивительнее, стал «автором». Да, напечатали будто бы целую книжку его стихов и на обороте обозначили: «Склад у автора».
Та-ак-с! протянул Тихон Ильич, услышавши это. Он Кузьма, а ничего! И что же, позвольте спросить, так и напечатали: сочинение Кузьмы Красова?
Все честь честью, ответил знакомый, твердо веривший, впрочем, как и многие в городе, что стихи свои Кузьма «сдирает» из книг, из журналов.
Тогда Тихон Ильич, не сходя с места, за столом в трактире Даева написал брату твердую и краткую записку: пора старикам помириться, покаяться. А на другой день и примирение, и деловой разговор у Даева.
Было утро, в трактире еще пусто. Солнце светило в запыленные окна, озаряло столики, крытые сыроватыми красными скатертями, темный, только что вымытый отрубями пол, пахнущий конюшней, половых в белых рубашках и белых штанах. В клетке на все лады, как неживая, как заведенная, заливалась канарейка. Тихон Ильич, с нервным и серьезным лицом, сел за стол, и, как только потребовал пару чаю, над его ухом раздался давно знакомый голос:
Ну, здравствуй.
Был Кузьма ниже его ростом, костистее, суше. Было у него большое, худое, слегка скуластое лицо, насупленные серые брови, небольшие зеленоватые глаза. Начал он не просто.
Спервоначалу изложу я тебе, Тихон Ильич, начал он, как только Тихон Ильич налил ему чаю, изложу тебе, кто я такой, чтоб ты знал Он усмехнулся: С кем ты связываешься
И у него была манера отчеканивать слоги, поднимать брови, расстегивать и застегивать при разговоре пиджак на верхнюю пуговицу. И, застегнувшись, он продолжал:
Я, видишь ли, анархист
Тихон Ильич вскинул бровями.
Не бойся. Политикой я не занимаюсь. А думать никому не закажешь. И вреда тебе тут никакого. Буду хозяйствовать исправно, но, прямо говорю, драть шкур не буду.
Да и времена не те, вздохнул Тихон Ильич.
Ну, времена-то все те же. Можно еще, драть-то. Да нет, не годится. Буду хозяйствовать, свободное же время отдам саморазвитию чтению то есть.
Ох, имей в виду: зачитаешься в кармане недосчитаешься! сказал, тряхнув головой и дернув кончиком губы, Тихон Ильич. Да, пожалуй, и не наше это дело.
Ну, я так не думаю, возразил Кузьма. Я, брат, как бы это тебе сказать? странный русский тип.
Я и сам русский человек, имей в виду, вставил Тихон Ильич.
Да иной. Не хочу сказать, что я лучше тебя, но иной. Ты вот, вижу, гордишься, что ты русский, а я, брат, ох, далеко не славянофил! Много баять не подобает, но скажу одно: не хвалитесь вы, за-ради бога, что вы русские. Дикий мы народ!
Тихон Ильич, нахмурившись, побарабанил пальцами по столу.
Это-то, пожалуй, правильно, сказал он. Дикий народ. Шальной.
Ну, вот то-то и есть. Я, могу сказать, довольно-таки пошатался по свету, ну и что ж? прямо нигде не видал скучнее и ленивее типов. А кто и не ленив, покосился Кузьма на брата, так и в том толку нет. Рвет, гандобит себе гнездо, а толку что?
Как же так толку что? спросил Тихон Ильич.
Да так. Вить его, гнездо-то, тоже надо со смыслом. Совью, мол, да и поживу по-человечески. Вот этим-то да вот этим-то.
И Кузьма постучал себя пальцем в грудь и в лоб.
Нам, брат, видно, не до этого, сказал Тихон Ильич. «Поживи-ка у деревни, похлебай-ка серых щей, поноси худых лаптей!»
Лаптей! едко отозвался Кузьма. Вторую тыщу лет, брат, таскаем их, будь они трижды прокляты! А кто виноват? Татаре, видишь ли, задавили! Мы, видишь ли, народ молодой! Да ведь авось и там-то, в Европе-то, тоже давили немало монголы-то всякие. Авось и германцы-то не старше Ну, да это разговор особый!
Верно! сказал Тихон Ильич. Давай-ка лучше об делу поговорим!
Кузьма, однако, стал договаривать:
В церковь я не хожу
Значит, ты молокан? спросил Тихон Ильич и подумал: «Пропал я! Видно, надо развязываться с Дурновкой!»
Вроде молокана, усмехнулся Кузьма. Да а ты-то ходишь? Кабы не страх да нуждишка, и совсем забыл бы.
Ну, это не я первый, не я последний, возразил Тихон Ильич, нахмурившись. Все грешны. Да ведь сказано: за один вздох все прощается.
Кузьма покачал головою.
Говоришь привычное! сказал он строго, А ты остановись да подумай: как же это так? Жил-жил свиньей всю жизнь, вздохнул и все как рукой сняло! Есть тут смысл ай нет?
Разговор становился тяжелым. «Правильно и это», подумал Тихон Ильич, глядя в стол блестящими глазами. Но, как всегда, хотелось уклониться от дум и разговора о Боге, о жизни, и он сказал первое, что подвернулось на язык:
И рад бы в рай, да грехи не пускают.
Вот, вот, вот! подхватил Кузьма, стуча ногтем по столу. Самое что ни на есть любимое наше, самая погибельная наша черта: слово одно, а дело другое! Русская, брат, музыка: жить по-свинячьи скверно, а все-таки живу и буду жить по-свинячьи! Ну, а засим говори дело
Канарейка стихла. В трактир набирался народ. Теперь было слышно с базара, как где-то в лавке удивительно четко и звонко бил перепел. И, пока шел деловой разговор, Кузьма все прислушивался к нему и порою вполголоса подхватывал: «Ловко!» А договорившись, хлопнул по столу ладонью, энергично сказал:
Ну, значит, так, не стать перетакивать! и, запустив руку в боковой карман пиджака, вынул целую кипу бумаг и бумажек, нашел среди них в мраморно-серой обложке книжечку и положил ее перед братом.
Вот! сказал он. Уступаю твоей просьбе да своей слабости. Книжонка плохая, стихи необдуманные, давнишние Но делать нечего. На, бери и прячь.
И опять Тихона Ильича взволновало, что брат его автор, что на этой мраморно-серой обложке напечатано: «Стихотворения К. И. Красова». Он повертел книжку в руках и несмело сказал:
А то бы прочитал что-нибудь А? Уж сделай милость, прочти стишка три-четыре!
И, опустив голову, надев пенсне, далеко отставив от себя книжку и строго глядя на нее сквозь стекла, Кузьма стал читать то, что обычно читают самоучки: подражания Кольцову, Никитину, жалобы на судьбу и нужду, вызовы заходящей туче-непогоде. Но на худых скулах выступали розовые пятна, голос порою дрожал. Блестели глаза и у Тихона Ильича. Неважно было, хороши или дурны стихи, важно то, что сочинил их его родной брат, простой человек, от которого пахло махоркой и старыми сапогами
А у нас, Кузьма Ильич, сказал он, когда Кузьма смолк и, сняв пенсне, потупился, а у нас одна песня
И неприятно, горько дернул губою: