***
Её дневник.
Сколько себя помню, всегда со мной скрипка. Мама часто повторяла: «Тебе, доча, и подружек не надо засядешь в комнате и занимаешься». И правда! Девочки в спецшколе сразу сдружились. На переменах вместе. В столовую вместе. В фонотеку вместе. А со мной даже за партой никто никогда не уживался. Не могла я футляр со скрипкой положить на стул на нём же попами сидят! Или, того хуже, на пол поставить, где все ходят в обуви. Это кощунство!
Вот и пустовало соседское место: моя скрипка периодически перемещалась с первого варианта на второй и снова на первый.
Иногда учителя пробовали кого-то подсаживать, но тщетно: я упорно клала скрипичный футляр поперек парты и медленно сдвигала им учебники незадачливой соседки к самому краю, проверяя закон всемирного тяготения книги падали одна за другой.
Пару раз маму вызывали к директору. Она специально приезжала из Челябинска в Питер. Ночевала в общежитии. Долго выговаривала мне в комнате отдыха, куда нас пригласили для родственной беседы по душам, что так вести себя нехорошо. Но разве я могла объяснить взрослым, что моя скрипка умеет обижаться, плакать, жаловаться, страдать?! Что на стуле ей лежать неприятно, а на полу холодно.
Скоро взрослые от меня отстали. А одноклассницы сторонились, за глаза называя чокнутой.
Когда мне исполнилось восемь, мама нарисовала фломастерами поздравления на плакате в форме скрипки: «С Днём рождения, любимая доча! Пусть твоя жизнь сложится счастливо!» Красивый такой плакат. Я очень хотела повесить его над кроватью в общежитии, но нельзя: меня бы засмеяли девчонки.
Помню, как впервые спросила у мамы об отце. В то лето мы приехали в Феодосию. Поселились, как всегда, в небольшой комнате у бабы Веры так звали хозяйку одноэтажной мазанки, выбеленной так, что на солнце смотреть на неё невозможно: сразу слёзы текут.
На пляже рядом с нами на лежаке под тентом на махровом полотенце небесно-голубого цвета лежал рыжий мальчик. В ногах у него сидел такой-же рыжий дяденька увеличенная копия мальчика, только с большим животом, возвышавшимся над плавками, и кучерявой бородкой. Дяденька всё время что-то делал для мальчика. Бегал к ржавому крану мыть персики в пакете, а потом буквально впихивал их мальчику в рот, приговаривая, что надо кушать витамины. Натирал спину мальчика белым кремом, чтобы не обгорел на солнце. Причёсывал непослушные вихры, стараясь придать им красивую форму. Свои действия он громко комментировал вслух и посмеивался. Непонятно над чем.
Я со своего лежака наблюдала за рыжим семейством и думала: «Почему этого мальчика папа воспитывает?» А дяденька тем временем начал задавать моей маме странные вопросы, и я сразу перестала называть его в уме «дяденькой» и перевела в категорию «дядек».
Интересовался дядька, как такую красивую он назвал маму «голу́бой» муж одну отпустил «на юга»? Почему девочка это он меня имел в виду совсем на неё не похожа? При этом, он совал мне под нос персик со словами «угощайся, деточка». Я смотрела на волосатую пухлую дядькину руку и еле сдерживалась, чтобы её не укусить. Да, честное слово! Так и хотелось впиться зубами в загорелую кожу. А ещё очень хотелось закричать: «Никакая я вам не деточка! Вообще, отстаньте от нас и займитесь своим рыжиком: вон он у воды в песке ковыряется на самом солнцепёке, и без кепки, между прочим!»
Я видела, что маме назойливость дядьки тоже не нравилась: левая бровь у неё начала дёргаться. Так всегда было, когда мама нервничала. Почему она молчит? Ох уж эта привычка вести себя прилично! Все уши с детства мне прожужжала нотациями! А если дядька наглеет? Тоже приличия соблюдать? Вот был бы рядом папа
Мама спешно собрала в пляжную сумку наши вещи, пожелала дядьке хорошего дня и утащила меня за руку на пирс ждать катер. Я злилась на маму. На себя. На проклятую вежливость, не позволившую нагрубить рыжему дядьке.
Когда катер вышел в открытое море, я немного успокоилась. Море всегда действовало на меня умиротворяюще. Аквамариновые волны перекатываются под бортом, мы плавно поднимаемся и опускаемся. Берег вдалеке то пропадает, то вновь появляется. Мама придерживает шляпу с широкими полями, чтобы её не унесло ветром. Я облизываю солёные от морской воды губы и слушаю клёкот чаек. Они обыкновенно сопровождают прогулочные катера в надежде, что люди поделятся хлебом. Вот и сейчас, мужчина в тельняшке широко замахивается и кидает птицам куски багета. Они хватают лакомство налету, отстают, садятся на воду. Тут же появляется новая прожорливая смена.
Я с трудом отвожу взгляд от парящих чаек и смотрю на маму. Она сидит, прислонившись спиной к металлическим перилам, и вглядывается в расходящуюся белым клином пышную пену за кормой.
Вопрос вырывается сам собой:
Мама, а кто мой папа?
Мама вздрагивает. Удивлённо смотрит на меня:
Почему ты спросила?
У всех должен быть папа, даже внезапно запершило в горло, даже у того рыжего на пляже он есть. Противный, но есть!
Мама молчала, а я ждала. В конце концов, в свои двенадцать лет я имела право знать, кто мой отец!
Мы причаливаем, молча идём на автобусную остановку. Едем на другой конец города. Заходим на рынок за инжиром и зеленью. Добираемся до дома. Мама отправляется на летнюю кухню готовить обед. Я полощу в тазу наши купальники и развешиваю их вместе с полотенцами на растянутой между двумя деревьями алычи веревке. Злость наваливается тяжестью на плечи. Я опускаюсь на выложенный плиткой пол дворика, закрываю лицо мокрыми руками и плачу. Горько. Навзрыд. И море, и солнце, и свисающий над головой спелый налитой виноград, и даже обещанная поездка в дельфинарий кажутся мне призрачным ненужным сном, который на время приходит, чтобы не думать о главном.
Наверное, плачу я очень громко, потому что прибегает мама краем глаза замечаю, что руки у неё в муке. Следом появляется баба Вера. Обе начинают меня утешать. Мама гладит по голове и приговаривает:
Доча, доча, ну, что ты, моя хорошая?
Я всхлипываю. Баба Вера достает из кармана полинялого передника горсть карамелек в замусоленных фантиках и вкладывает в мою ладонь:
Сладкого ей надо, один резон: тотчас полегчает.
Мама выхватывает конфеты и прячет:
Сначала пусть вареники с творогом поест. Она их любит.
Я захожу на второй круг рыданий: как они могли подумать, что какая-то еда способна помочь моему горю? Глупые, глупые взрослые! Мама поднимает меня за плечи. Сначала я сопротивляюсь, но почти сразу сдаюсь. Мы идём на кухню. Я пошатываюсь от внезапно нахлынувшей слабости. Прижимаюсь к маме:
По-по-чему, дыхание сбивается, ты никогда не говоришь со мной про него?
Мама останавливается, испуганно заглядывает мне в глаза.
В полутёмной кухне прохладно. Я шмыгаю носом и упрямо твержу:
Кто мой папа? Он нас бросил?
Мама тащит меня к раковине умываться:
Давай поедим, а потом побеседуем. Хорошо?
Я киваю. Потому что знаю, как ей важно меня накормить: я всегда худая. Забываю поесть, поскольку много занимаюсь на скрипке. Вот мама и старается летом наверстать упущенное за учебный год.
Мы сидим в комнате, пропитанной послеобеденным зноем, и смотрим в экран выключенного телевизора. Напряжение витает в воздухе. Оседает тенью на лице мамы. Я с нетерпением поглядываю на неё. И вдруг мама тихо заговорила:
Это было раннею весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда
«Крейцерова соната»?17 я знала наизусть начало повести: лет в пять мама начала читать мне отрывки. Это была такая игра: если мама не хотела отвечать на мои докучливые вопросы, она цитировала классику. Этот отрывок служил её уклончивым ответом, почему она, москвичка, родила меня где-то на железнодорожной станции под Челябинском.