Нет, мама не брала с них денег за «постой и еду». Нет, она не взимала с них процент за сбытую жадным до витаминов москвичам сельхозпродукцию из Армении. Иногда гоняла в магазин за съестным и часто просила приготовить что-нибудь аутентичное. В этом я точно в маму: всегда хочется сунуть нос в самые недра кухни какой-нибудь страны и посмотреть, что, как и с чем они там смешивают.
Хорошо помню их на нашей пятиметровой кухне: худощавого, как две капли воды похожего на Чингачгука в исполнении Гойко Митича, Тимура. Плюшевого, с пузцом Алика. Оба невысокого роста, с одинаковыми иссиня-черными шевелюрами в мелкий завиток. За неспешными тихими разговорами под армянский коньяк и сигаретку. А по утрам и под армянский кофе, смолотый в пыль специально привезенной ручной кофемолкой, по преданию сделанной большими умельцами на оборонном заводе из настоящего снаряда.
И совершенно не помню, как, каким образом случилось так, что в марте 1983, в канун моего дня рождения мы с мамой приземлились в аэропорту Еревана.
Нет, конечно, ребята все время приглашали нас к себе в гости. И, конечно, по нашей довольно бедной жизни мама не считала возможным нам это позволить. Но именно в 1983 должно было случиться мое 15-летие, и, наверное, маме очень хотелось сделать мне запоминающийся подарок.
Мам, я помню до сих пор, спасибо тебе!
Я больше ни разу не была в Армении. И то, что я расскажу дальше, всего лишь побитый временем дагерротип, где чувства не всегда проявляются, или проявляются, но не так, а люди и объекты не всегда видны из-за долгой-долгой выдержки.
Мы поселились в маленьком домике в поселке под Эчмиадзином у родителей Тимура и Алика. Хозяева занимались всем помаленьку. В марте они обычно возили к тбилисскому поезду тархун, взращенный назло природе в сухой, каменистой почве. Там еще была какая-то зелень, я не запомнила. А тархун помню.
Ю. Райсфельд
Ранним утром женщины дома затапливали прямо во дворе тандыр, чтобы успеть с лавашом к завтраку. Только тщательно высушенной и заботливо заготовленной заранее виноградной лозой. И никак иначе. Любые другие дрова совершенно не вяжутся с лавашом. Как, впрочем, и шашлык. Но об этом потом.
Глава семьи доставал откуда-то из-под полы древнюю ручную кофемолку и медленно, со знанием дела, крутил ручку до тех пор, пока кофейные зерна не превращались в пыль.
Как он варил кофе, я не видела, но точно знаю, что только мужчины допускались к этому священнодействию. Точно так же, как и к завтраку. Женщины, накрыв стол, молча стояли поодаль, готовые быстрыми стрижами метнуться за свежей травой на огород или к раскаленному чреву тандыра, чтобы собрать, что он там напёк, и нашлепать новое тесто на его глиняные бока.
Нам с мамой, гостям дома, за стол разрешалось вместе с мужчинами.
Простой деревянный стол. Обыденные глиняные тарелки. Едва розовый, смущенный лаваш стопками, еще шипящий от воспоминаний о раскаленном камне печи. Соль, вода, мука, немного женской хитрости, древних песнопений.
Просто так, сама по себе, лепешка безвкусна. Даже пресна. Но стоит завернуть в нее ломтик пускающего слезы, дрожащего на ветру домашнего сыра, добавить трепетный пучок базилика, тархуна и чего-то еще: пряного, острого, щиплющего язык, пропитанного всегда высоко стоящим солнцем и заботой хозяйских рук, как она преображается. Смягчает резкость травы, подслащивает кислинку сыра. Волнуясь, ждет соития со слегка горчащим, плотным, невообразимо горячим кофе. И самое главное в твоей жизни теперь чтобы маленького глотка хватило на всю лепешку с сыром и зеленью.
Каждое утро Тимур с Аликом аккуратно усаживали нас в видавший виды «жигуленок» и отвозили к какой-нибудь достопримечательности из маминого списка, который тщательно и со знанием дела составлялся в течение долгой московской зимы.
Ю. Райсфельд
Маму интересовала архитектура, история, религия. Поэтому мы объездили все, что было в хоть какой-то близости от Эчмиадзина: древний Матенадаран, Гарни и Гегард, культовый Звартноц, Севанский и Ованнаванкский монастыри, придорожные «no name» церкви, коих без счета по всей Армении. Отложились ли в моей голове цифры, факты, красивые гортанно-певучие названия? Что-то бесспорно, да. Но не в таком качестве, чтобы повторить это здесь. Зато яркими всполохами встают перед глазами какие-то совсем незначительные зарисовки из прошлого. Для меня нет их ценнее. Они мое представление о стране. Настолько запавшие в душу, что я обязательно туда вернусь.
По дороге на Севан, проголодавшись, мы заходим в безликое пластиковое кафе, где радушные хозяева за секунду накрывают нам царский стол, которым правят хинкали. Ни разу после мне не встретились хинкали вкуснее. Прямо сейчас, когда я пишу эти строки, память, кстати, интересно какая, есть ли в человеке хранилище возбудителей вкусовых рецепторов, услужливо вкладывает в руку горячий хвостик «хинкалины», обволакивает ароматами правильно приправленной специями начинки и брызжет, надкусывая все это великолепие, во все стороны крепким бульоном. Спустя годы я рассказала эту историю в Тбилиси на мастер-классе по приготовлению хинкали. Глупо, конечно! Грузия считает их своим национальным блюдом. Даже внесла в список нематериального наследия ЮНЕСКО. А тут я со своими провоцирующими межнациональные распри воспоминаниями. В ресторане после моего артистичного выступления повисла гнетущая тишина. Положение спас хозяин ресторана: «Вах, с великолепным акцентом сказал он, очевидно поваром в том кафе был грузин!»
Потом мы неспешно шли по едва уловимой среди травы тропинке к сохранившемуся с конца первого века нашей эры храму. Какой день марта это был? Я не помню. Очевидно, какой-то значимый. Потому что совсем рядом с раннехристианской святыней все было в крови принесенного в жертву ягненка. Я могу усилием воли вызвать к жизни картины синей воды, теряющейся где-то у подножия Арарата, абрис округлых храмовых глав, прислушавшись, услышать плеск форели и гомон птиц, считающих озеро весной своим домом. Но так будет не честно. Севан это трагедия, переплетение судеб и столкновение свободолюбивой души с силами, хоть внутренними, хоть сторонними, что пытаются надеть на эту душу кандалы.
Мы возвращаемся домой. Ранняя южная тьма обволакивает дорогу. Тимур сворачивает куда-то вбок и приглашает нас зайти в крохотный однокупольный храм. Там никого. Ни людей, ни лиц на стенах. Только много ящиков с песком, в которых горят свечи. Какие-то почти догорели до основания и сами уже почти стали песком. Какие-то только зажжены. Кем? Ведь вокруг ни души. Мы берем свечи. Они сложены поленницами рядом с ящиками. И ни одной коробки «положи монетку, заплати за свечку» рядом нет. Святотатственно зажигаем об зажигалку и ставим свои рядом с чужими. Изиды, Тимур и Алик, воцерковленная мама, атеистично-воинственная я. Как же это неважно рядом с этими свечами, отбрасывающими тени на белые стены сейчас, много веков до нас и, надеюсь, после нас.
Каждый день нас возили к кому-нибудь в гости. К друзьям, знакомым, родственникам. Куда бы мы не приехали, на пороге нас встречал растопленный тандыр (тонир по-армянски). Обязательно виноградной лозой. Самый взрослый мужчина в доме, бормоча сопутствующие случаю заклинания, нанизывал на тонкие шпажки Кто что нанизывал. Баранину, курицу, севанскую форель, осетрину Под неторопливые разговоры укладывал будущий шашлык на тонир и оставлял его изнывать от нестерпимого жара. До той поры я не знала, что шашлык может быть из чего угодно. С той поры я не ела шашлыка вкуснее. Наверное, они что-такое подсыпали украдкой: любовь к своей земле, заботу о любом, кто с добром переступает порог их дома, гордость за доставшийся им каменистый участок суши, в который они, перебирая каждый камень руками, веками пытались вдохнуть жизнь.