Это было настоящим потрясением.
Следовало поразмыслить.
Где‑то в глубине души я опасался, что, возможно, она права.
Кэтрин Бет Уиллиг, бабка шестерых внуков, ставшая солдатом в том возрасте, когда большинство женщин начинают подумывать о пенсии, четко сформулировала то, что тревожило меня с момента первой встречи с червем. Это возбуждало. Это было приятно. Я наслаждался войной.
При этой мысли я встал с сиденья, открыл люк бронетранспортера и спрыгнул на хрустящую корку красной кудзу. Фруктовый аромат был настолько сильным, что почти перекрывал недельной давности смрад горпов. Слабый. запах мертвечины все еще висел в воздухе, и, наверное, пройдут еще недели, прежде чем он развеется окончательно, но я едва замечал его. Роща волочащихся деревьев выглядела выше и темнее, чем раньше.
Вторая машина стояла всего в сотне метров. Я вяло помахал рукой. Марано помигала фарами. Потом я снова уставился на деревья. Что там происходит, под ними? Слова Уиллиг не давали покоя.
Войной нельзя наслаждаться. Война по своей сути отвратительна – под соусом оправданий, объяснений, развевающихся знамен она еще в какой‑то мере съедобна, но за патриотическими лозунгами, диаграммами и картами скрывается чистое безумие. Она означает добровольный отказ от нравственности, бешеный адреналиновый выплеск ненависти и мстительности; она – последний довод невежд, окончательный разрыв общения.
Мне были известны все речи. Все оправдания. Все высокие слова. Война – это яростный первобытный вопль, вместе с которым улетучиваются последние остатки рассудка. Она бросает благоразумие на алтарь фарисейства. Черт возьми! Я знал пацифистские молебны не хуже других и считал, что ненавижу войну.
Это был самый страшный момент с начала хторран‑ского вторжения – когда я понял: да, мне нравится то, что я делаю.
И следом за этим страшным прозрением меня опалило раскаленным белым пламенем прозрения нового, столь же ужасного. Все, что я держал под спудом, выплыло наружу и разом навалилось на меня – едва не раздавив в лепешку.
Перед тем как началась война, я был жирным и эгоистичным подростком, злым и обидчивым, занозой в заднице для всех окружающих. Теперь же… Ну, жирным я больше не был и эгоистом, во всяком случае, тоже. Я потерял двадцать три килограмма и научился замечать окружающих. На этом мои достижения кончались. Я превратился в одного из тех людей, которых когда‑то ненавидел. Я нарастил такую же толстую шкуру угрюмой озлобленности, которая пугала меня в других.
Я знал правду – просто не хотел признаться себе в этом.
Красота имеет лишь толщину кожи, а мерзость пропитывает до костей – свою злобу к червям я стал применять против людей, причем научился делать это так здорово, что это была уже не поза, а я сам, по сути маленький фашист, которому каждый приступ бешеной ярости доставлял истинное наслаждение. Я превратился в злобного, опасного типа, не способного на искреннее сострадание, любовь или нежность. Я стал точно таким же мерзавцем, какие мучили меня на школьном дворе; единственная разница между ними и мной нынешним заключалась в том, что в словаре моей жестокости реалии были намного страшнее, так как я располагал сокрушительной огневой мощью. И много раз демонстрировал, что не остановлюсь перед ее применением – в том числе и против людей, если понадобится. Свою гору трупов я уже оставил позади – дымящихся и истекающих кровью в грязи.
Слова разозленного Данненфелзера были справедливыми. Модулирующая тренировка не помогла мне достичь состояния просветленности – эффект оказался прямо противоположным. Она научила меня оправдывать, объяснять и извинять мои преступления против людей. Это было так мучительно, что я поневоле смеялся. Помогала ли модулирующая тренировка? Да, помогала. Я больше не сомневался в том, что я делаю.
Но не прекратил совершать дурные поступки – просто перестал истязать себя за них.