Но Мандельштам-то, Мандельштам сам хорош: «Я написал стихотворение, за которое меня могут расстрелять», а теперь читает его налево и направо. Дичок, медвежонок, Миньона. Скворец, кузнечик, человек, физически не способный микшировать свой голос.
Вот так и бродит этот призрак, призрак Мандельштама. По русской литературе. И по городам: Москва, Петербург, Воронеж.
И памятник ему не поставишь (ну то есть поставишь, но тоже как-то криво, в закутке, вот Ахматову поставили так поставили: там, где просила; а Мандельштам не просил).
И вроде бы всё. (Нет, не всё.) Говорят, с недавних пор прекратились совсем появления поэта-мертвеца и в Москве, и в Петербурге. Видимо, гоголевская шинель с плеч испуганного генерала пришлась ему впору. Никто больше не слышит, чтоб сдергивали шинель с чьих-то плеч. Никто не кричит в форточку. Никто не едет в Ленинград и не ударяет Алексея Толстого по лицу.
Хотя
Некоторые шепчут не дальше десяти шагов, что в дальних частях города, а иногда и не в дальних, а в самых что ни на есть центральных частях Васильевского острова, например на 8-й линии (где жил брат Мандельштама Евгений и где было написано известное стихотворение «Ленинград» с легендарным «Я вернулся в свой город, знакомый до слез»), иногда все-таки показывается поэт-мертвец.
И уж точно известно, как один милиционер, проходя мимо булочной-пекарни «Хлебушек» в Коломне, «видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен, <> он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: Тебе чего хочется? и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь».
Милиционер (ой, простите, полицейский) не нашелся, что ответить, кроме «ничего», да и поворотил тот же час назад.
Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте.
То есть опять Мандельштам учинил скандал. Жутковатый.
Но были и посмешней.
Как-то, вернувшись из города домой, Надя [Надежда Яковлевна Мандельштам] весело рассказывала об одной из обычных трамвайных перебранок. Они пробивались к выходу, получая тычки и виртуозно отругиваясь. Но последнее слово осталось за оппонентом. «Старик беззубый», обозвал он Мандельштама. Выйдя уже на переднюю площадку, Осип Эмильевич приоткрыл дверь в вагон, просунул голову и торжествующе провозгласил: «Зубы будут!» С этим победным кличем они вышли из трамвая.
Зубов, кажется, так и не было.
Это я, Феденька
У того же Осипа Мандельштама есть загадочное стихотворение, где он раздает слова-символы в подарок поэтам. Почему одному это, а другому то загадка.
Мандельштам тут как сорока-белобока. Которая, как известно, варила кашу и кормила деток, но делала это странно: этому дала, этому дала, а этому почему-то нет.
Объяснение, что последний птенец не ходил в лес, не рубил дров, не топил печку и не варил кашу, не выдерживает никакой критики: нигде не сказано, что предыдущие сорочьи дети принимали хоть какое-то участие в приготовлении пищи. Скорей всего, сорока просто не любит последнего и это в чистом виде абьюз.
Мандельштам в своем стихотворении добрее сороки, хотя тоже что-то темнит («А перстенек-то я приберу, никому не дам»). И именно Тютчеву он предлагает вручить наш первый общий подарок.
Причем Тютчеву достается стрекоза с ударением на второй слог.
Ну что ж, попробуем догадаться. Почему Тютчеву достается именно стрекоза? Наверное, он их очень любил, часто в стихах упоминал?
Нет. Знающие люди говорят, что у Тютчева вообще есть только одно-единственное стихотворение, где эта самая стрекоза мелькает.
Может, именно поэтому Мандельштам и предлагал нам Тютчеву ее подарить? В любом случае, это насекомое нам сейчас поможет будет нашим проводником. И уже неважно, с ударением она на второй слог или последний.
Лети, лети, стрекоза, через запад на восток, будь нашим шпионом, нашим беспилотным дроном (извини за рифму).
И вспорхнет первая стрекоза. Зависнет.
И видит своим фасеточным глазом (о, какое странное зрение: верхние фасетки делят мир на черное и белое, а нижние умеют, и отлично, лучше многих других насекомых различать цвета), видит какое-то препятствие. В принципе, ей неважно: люди это, или два теленка, или вставшие на задние лапы две неодинаковые собаки. Она просто видит две фигуры: одна большая, другая куда поменьше.
Когда Фёдор Иванович был маленьким (уж не знаю, с курчавой головой или нет), к нему был приставлен в «дядьки» крестьянин, выкупившийся из крепостных и на добровольных началах поступивший на службу к родителям Тютчева. Четырехлетний Феденька (это он, он та маленькая фигурка) привязался к Николаю Афанасьевичу Хлопову. А когда мальчику исполнилось шесть лет, Хлопов даже стал свидетелем пробуждения у ребенка определенных литературных способностей.
В 1809 году (тут история умалчивает: было ли это летом или поздней осенью то есть могла ли какая-нибудь стрекоза подглядеть это, летя по своим хищным стрекозиным делам) маленький Тютчев, гуляя в роще недалеко от сельского кладбища, наткнулся на мертвую горлицу.
Кладбище, мертвая горлица Что-то щелкнуло в голове (кстати, никакой не курчавой: если найти его детский портрет, увидим, что на нас смотрит ребенок с не очень густыми, старательно расчесанными рыжеватыми волосами) у шестилетнего мальчика, и он не только хоронит птицу, но еще и пишет на ее смерть поэтическую эпитафию.
Только сейчас подумал: может, поэтому Мандельштам и предлагает дать Тютчеву стреко́зу, что у того ее совсем в текстах нет? Вот уже ранее упомянутая первая поэтическая птица (жаль, что ту эпитафию не найти сейчас) появится у Тютчева во взрослых стихах, и не раз. «Жизнь, как подстреленная птица, подняться хочет, но не может». И лебедь будет, и коршун. А стрекозы нет. «Один раз» не считается. А как же в этой жизни без стрекозы?
Без стрекозы, без любви, без добрых напутствий. Никак нельзя ни без первого, ни без второго, ни третьего. (Мы за комплексный обед. Приходим в столовую судьбы и требуем полного подноса. И хлеба, хлеба побольше.)
Кстати, о хлебе, духовном. У взрослого уже Тютчева сохранится икона, которую подарит ему «дядька» перед новым отъездом Фёдора Ивановича за границу (в первый раз Хлопов молодого Тютчева сопровождал и даже писал пространные письма-отчеты из Баварии матери поэта; в этот раз смысла в сопровождении уже нет).
На лицевой стороне иконы памятные даты его бывшего теперь питомца изображались в виде святых (например, в самом центре Богоматерь «Взыскание погибших»), а на обороте уже постаревший слуга запишет своей рукой: «В сей день мы с Фёдором Ивановичем 1822 года приехали в Петербург, где он вступил в службу».
Есть и смешное (ну, в реальности, конечно, ничего смешного не было, там чуть не дуэль должна была состояться, но любое поучение, сделанное от чистого сердца, соскальзывает в анекдотическую повестку). Во втором и третьем углу иконы идет интригующее: «Генваря 19, 1825 г. Фёдор Иванович должен помнить, что случилось в Минхене от его нескромности и какая грозила опасность». Но опасность миновала. «20 генваря все кончилось благополучно».
А потом пройдет целая жизнь и вспорхнет, по нашему авторскому произволу, пропевшая всю тютчевскую жизнь, проплясавшая, пропустившая ее вторая стрекоза.
Тютчеву уже за пятьдесят. Он едет в 1855 году снова в Овстуг, в село, где он и родился. Там он и напишет 13 августа (некоторые стрекозы летают до октября) свое знаменитое:
Можно позволить себе представить, как записал он это стихотворение, положил на прогретый солнцем подоконник, какая-то сбившаяся с пути стрекоза (вот же, вон они, твои мухи, комары, жуки и мотыльки, гонись за ними, кого-то съешь на лету, кого-то, потяжелее, уронишь на землю, расправишься там) примчалась, села на белый исписанный листок, поползала между словами «народа» и «не заметит», переползла на «смиренной», потом на «всю тебя», но надоело, до «Царя небесного» не добралась, вспорхнула и поминай как звали.