Мы живем на втором этаже в доме на Второй аллее, мы слышим рев и религиозные песнопения пилигримов они бьют окна с песнями. Сара старается оттащить меня от окна, но я успеваю увидеть, как возбужденной толпе удается схватить какого-то еврея, они не прекращают избивать его, хотя он уже, бесчувственный и окровавленный, лежит на мостовой. В основном бесчинствует молодежь, но и люди в возрасте, как мужчины, так и женщины бегают с криками по улице, кидают камни и ищут очередную жертву.
Вечером женщина-христианка, живущая в нашем доме, рассказывает, что тела убитых евреев остались лежать на улице, рядом с нашим домом. Больше всего трупов на улице Гончарной, в центре старинного еврейского квартала. Полиция наблюдает за побоищем, но не вмешивается. Мы твердо знаем, что обращаться к полиции бессмысленно, нам просто не к кому обратиться за помощью. Только вечером на следующий день после погрома полиция получает приказ навести порядок на улицах, и она это делает в течение часа. Почему они тянули так долго? Разве мы, евреи, не граждане этой страны, разве полиция не должна нас защищать?
Никогда не забуду эти два страшных дня. Долго после этого я опасаюсь любого, если он не еврей. Но все равно, рано или поздно, я должен покинуть мой, кажущейся мне надежным, мирок и встретиться с большим миром миром поляков.
За несколько дней до начала занятий Сара одевает на меня матросский костюмчик с широким воротничком, и мы идем в школу встретиться с директором. Мы очень волнуемся, когда видим пани Вигорску дочь основательницы школы в ее кабинете. На стене висят три портрета в середине президент Игнаци Мошицкий, налево маршал Пилсудский в сером генеральском мундире, и направо сама Зофья Вигорска-Фольвазинска, учредившая школу. В углу кабинета стоит темный архивный шкаф орехового дерева с тайным замком, стулья для посетителей мягки и удобны, освещение приглушено, даже тяжелые гардины на окнах приспущены. Такое чувство, что эта мебель и картины были здесь всегда. Посреди комнаты стоит огромный письменный стол, на котором лежит одна-единственная тоненькая пачка бумаг документы о поступлении в школу Юрека Эйнхорна, хотя здесь я буду зваться Ежи.
Пани Вигорска в черных низких сапожках, черном платье с широкими белыми манжетами, у нее туго накрахмаленный белоснежный воротничок. Она убежденно уверяет Сару, что лично будет следить, чтобы мне была открыта дорога в гимназию Трауготта. Потом она внимательно смотрит на меня. Я чувствую себя очень маленьким и в то же время мне очень хорошо от того, что такая важная персона лично обещает Саре заботиться обо мне, все будет хорошо, думаю я.
Но нет, хорошо не будет. В дальнейшем я просто не вижу директрису, если вижу, то всегда издалека, она не обменяется со мной ни единым словом, меня никогда больше не пригласят в ее кабинет. В конце концов, я поступлю в гимназию Трауготта, но совсем не так, как представляли себе мои родители. И уж во всяком случае без содействия директрисы Вигорской и ее школы.
Мои воспоминания о четырех с половиной годах обучения в польской школе размыты милосердной памятью, в отличие от времени до и после этих лет.
Позже я понял, что люди одарены замечательной способностью забывать, более того, отталкивать мучительные воспоминания.
У всех у нас, учеников школы Вигорской, одинаковая форма. Мы должны носить ее не только в школе, но и всегда, когда мы не дома. Но, несмотря на одинаковые формы, мы все разные. Я очень скоро обнаруживаю, что я какой-то другой, что я не вписываюсь в компанию. Есть еще два мальчика, которые разделяют мое положение оба они евреи.
Казик Ченстоховский, Томек Зигман и я Ежи Эйнхорн три еврея в классе. Мы с Казиком болтаем иногда, но у нас не так много общего, к тому же он живет в маленьком поселке в нескольких километрах от Ченстоховы, и у нас нет возможности встречаться после школы. Родители Казика небогаты, это видно по его одежде и по тем завтракам, которые он приносит с собой. Им, наверное, пришлось от многого отказаться, чтобы Казик имел возможность учиться в этой привилегированной школе. Томек Зигман почти не разговаривает ни с кем из класса, и никто не разговаривает с ним. Его родители, должно быть, зажиточные люди, за ним часто приезжает автомобиль, особенно если погода скверная или на улице беспорядки.
Я совершенно не помню лиц моих соучеников, за исключением, пожалуй, только Рышека Эрбеля и Беаты. Рышек единственный, кто решается общаться со мной, он даже часто бывает у нас дома, хотя меня к себе не приглашает. Рышек один из самых сильных мальчиков в классе, может быть, не самый сильный, зато совершенно бесстрашный, он позволяет мне дружить с ним, но до того, чтобы защищать меня, дело не доходит. Да этого и нельзя ожидать в польской школе тридцатых годов.
Я очень скоро замечаю, что Казика, Томека и меня воспринимают в классе, как людей второго сорта. Я начинаю понимать, что все евреи люди второго сорта. Я еврейский мальчик, и должен научиться жить с этим. Но самое страшное для семилетнего мальчика то, что для своих товарищей он просто не существует. Если кто-то и замечает меня во время перемены, то только потому, что я этому кому-то чем-то мешаю.
Обычно дело не доходит до рукоприкладства это же лучшая школа в городе! Впрочем, однажды я попытался защититься. Я дал сдачи Янеку, мальчику, который ни с того ни с сего меня толкнул. Мы сцепились на пыльном школьном дворе. Нас окружили мальчишки и девчонки, все они, как один, болеют за Янека. «Дай ему, дай ему только, двойной Нельсон, еще, еще» все поддерживают Янека, хотя он и не особенно популярен, и никто не болеет за меня. Рышек стоит в отдалении и молчит. Но все остальные так презирают меня, что я прихожу в отчаяние. Я вдруг ощущаю свое одиночество, и, к своему ужасу, начинаю плакать. Я продолжаю драться, но теперь еще ощущаю дополнительное унижение от того, что я плачу. И, несмотря на то, что преимущество на моей стороне, я прекращаю поединок чтобы покончить с невыносимым ощущением коллективного презрения и ненависти.
Все уходят. Я лежу один в пыли на дворе, я никому не нужен. Как я объясню дома свою изодранную одежду? На такие вещи не принято жаловаться ни в школе, ни дома. Я надеюсь втайне, что Пинкус и Сара ничего не узнают. Конечно, унизительно быть побитым, но, с другой стороны, естественно я же еврей.
Девочки и мальчики учатся вместе, но не общаются между собой. Во втором и в третьем классе, когда мы стали постарше, случается, что девочка обращается с чем-то к мальчику, но я не принадлежу к числу избранных. Однажды в начале третьего класса, во время большой перемены, меня что-то спрашивает Беата. Я краснею от счастья и отвечаю. Мы обмениваемся несколькими замечаниями о школе, о наших семьях, но мне этого достаточно я немедленно влюбился. Прежде чем уснуть, я представляю себе ее бледное, веснушчатое личико, как мы разговариваем, мне снится, что я держу ее за руку. Десятилетние мальчики уже часто думают о девочках, о ком же мне еще мечтать, как не о доброй, приветливой Беате. Она говорила со мной только один раз, но мне кажется, что я иногда ловлю на себе ее ласковый, ободряющий взгляд.
Моя мама возлагает на меня большие надежды, последнее, что ей приходит в голову, что я должен научиться играть на скрипке если Яша Хейфец играет, то почему ее Юрек не может? После школы я остаюсь с группой учеников, которая берет частные уроки у школьного учителя музыки, совершенно не заинтересованного в успехах своих учеников. Хуже всего, что мне иногда приходится возвращаться в школу для дополнительных уроков музыки. Я играю невероятно фальшиво, у меня болят пальцы, к тому же я никак не могу научиться удерживать скрипку подбородком. Я жалуюсь, но Сара неумолима. Начинать всегда трудно, говорит она, тебе обязательно это понравится, ты будешь благодарить нас, когда вырастешь.