В свое время они сойдут в столовую есть устриц, куропатку, холодное апельсиновое суфле и пить шампанское (из уважения к Джун Стокер). В разговоре безобидно смешаются положение в мире и положение Джун Стокер и Джулиана Флеминга в Сент-Джонс-Вуде. И в том и в другом случае любопытства и осведомленности не хватит, чтобы разжечь неподдельный интерес. После суфле женщины удалятся в гостиную (или в спальню миссис Флеминг) сопоставлять потенциальный опыт Джун с их собственным, а мужчины за бренди (или портвейном, если мистер Флеминг вернется домой вовремя, чтобы декантировать его) продолжат извлекать экономическую, чтобы не сказать «финансовую», выгоду из положения Кореи. Общими стараниями вечер будет продолжаться в гостиной до тех пор, пока ближе к одиннадцати, в преддверии еще одного дня, в точности похожего на только что минувший, присутствующие не унесутся мыслями к возникшим в последнюю минуту сучкам и задоринкам: к заедающим воротам гаража, к срочным и невразумительным сообщениям по телефону, оставленным их иностранной прислугой, к перегоревшим лампочкам в настольных лампах и, возможно, даже к необходимости обсудить с кем-то из знакомых навязший в зубах вопрос о чем-нибудь совершённом обоюдно и без всякого удовольствия. Тогда они и покинут это приятное общество; Джулиан проводит Джун домой, а в гостиной останется миссис Флеминг в окружении пепельниц, стаканов из-под бренди, сплющенных диванных подушек, и, возможно, мистера Флеминга.
Этот фактор, размышляла миссис Флеминг, единственный за весь вечер наименее неопределенный, и даже его неопределенность просто один вариант из двух возможных. Либо он останется, либо уйдет. Как все-таки альтернатива сокращает обзор и парализует воображение так, как не под силу сделать возможности. Бесчисленные и плотно уложенные возможности могли просыпаться подобно грибным спорам между такими альтернативами, как быть там или быть здесь; быть живым или мертвым, старым или молодым.
Миссис Флеминг захлопнула книгу, которую не читала, распрямилась, вставая с дивана, и направилась наверх переодеваться к ужину.
Вид даже с верхнего этажа этого дома открывался прекрасный и волнующий. В окнах по фасаду круто снижающийся под горку сквер, изобилующий лужайками, кустами и вековыми деревьями, увядающими и желтеющими в прохладном безмолвии солнечного света, заполнял собой взгляд, так что дома прямо по другую сторону сквера были едва видны, а чуть дальше вниз по склону холма совсем скрывались из виду. У самого подножия дома отсутствовали: сквер выходил прямо к автомагистрали, подобной «четвертой стене» театра или «зоне страха». Эффект из спальни миссис Флеминг получался загадочный и удовлетворительный: великий мегаполис, знающий свое место и время от времени напоминающий о себе далеким рокотом.
Вид из окон заднего фасада представлял собой почти передний в миниатюре, только вместо сквера узкие полоски садов за домами убегали вниз, пока не скрывались все, кроме черных наверший оград. За садами начинался наклонный ряд мьюзов коттеджей, перестроенных из конюшен и каретников, каждый из которых хоть чем-нибудь да отличался от остальных, а за ним раскинулся Лондон под небом, которое угасающее солнце оставило гиацинтовым. Взглянув на мьюз, примыкающий к ее саду, миссис Флеминг заметила, что ее дочь вернулась с работы. Рука мужчины, или по крайней мере не Дейрдре (женщин ее дочь недолюбливала), задернула алые шторы. Миссис Флеминг в самом деле не питала никакого любопытства, ни непристойного, ни нравственного, к личной жизни своей дочери, зная только, что ей сопутствует драматически-симметричный конфликт. В ней неизменно участвовало двое мужчин один заурядный и преданный, чье единственное отличие составляла решимость жениться на Дейрдре, несмотря на беспощадную нехватку шансов (другой, более привлекательный, был недостаточно хорош даже в большей мере, чем первый). Миссис Флеминг подозревала, что Дейрдре несчастна, но это подозрение не причиняло беспокойства, и поскольку Дейрдре была явно убеждена, что лишь обоюдное неведение и держит их на терпимом расстоянии, миссис Флеминг никогда не предпринимала попыток силой пробиться сквозь недоверие дочери. Кажется, тот, кто задернул шторы, должен прийти на ужин, но она никак не могла припомнить его имя
* * *
Луи Вейл отпер свою квартиру на первом этаже дома по Керзон-стрит, захлопнул металлическую дверь, бросил портфель на кровать или диван (он предпочитал именовать его кроватью) и пустил воду в ванну. Его комната, одна из множества в огромном доме, напоминала камеру некоего привилегированного узника. Лишь самое необходимое, но при этом чрезвычайно дорогостоящее необходимое было симметрично расставлено в комнате столь тесной и темной, что колорит, неопрятность или же попусту отнимающие время мелочи любого рода оказались бы потерянными или непригодными в ней. Все, что только можно, было размещено вдоль стен. Шкаф для одежды, полка для спиртного, приемник; даже лампы, как раздувшиеся белые пиявки, жались к серой краске. Здесь стояло и приземистое кресло, и двухъярусный столик с пепельницей, телефоном и свежим номером «Архитектурного обозрения». Шторы были серые: он никогда их не раздвигал. Его ванная, оборудованная как маленькая операционная для таких целей, как купание и бритье, и теперь медленно наполняющаяся паром, была ослепительно, бескомпромиссно-белой. Он вынул из карманов все, что в них лежало, разделся и вымылся. Десять минут спустя он, уже одетый в смокинг, пил виски с водой. Над изголовьем его кровати был закреплен на стене шкафчик с выдвижным ящиком. Ручки он не имел, открывался с помощью крошечного ключика. В ящике лежало три незапечатанных белых конверта. Он выбрал один, вытряхнул их него ключ от входной двери и запер ящик.
Машину он припарковал возле мьюзов, на Хиллсли-роуд, и сам открыл дверь квартиры Дейрдре Флеминг. Квартира была очень тесной и, как он отметил с неприязнью, находилась в переходном, очень женском состоянии неряшливости. В одном углу комнаты валялась куча одежды, ждущая стирки или чистки. Тарелки и стаканы (те самые, которыми они пользовались два вечера назад) стояли, составленные стопкой, на сушилке у раковины. На кровать или диван (Дейрдре предпочитала именовать ее диваном), с которой сняли постельное белье, небрежно набросили небрежного вида покрывало. Два недописанных письма лежали на столе рядом со свертком в коричневой бумаге, на котором не значился адрес. Корзина для бумаг переполнилась. На единственном стуле были развешаны поверх грязного посудного полотенца почти высохшие чулки. В большом сотейнике он обнаружил отмокающие в воде остатки старой курятины. Он заглянул в письма. Первое предназначалось ее отцу с благодарностью за чек, подаренный на день ее рождения, а второе, как он выяснил с пробуждающимся интересом, было адресовано ему. Ей казалось, что она должна ему написать, прочел он, ведь он никогда не дает ей возможности высказаться. Она понимала, что раздражает его, но из-за него она настолько несчастна, что больше не в силах молчать. Ей известно, что на самом деле он не любит ее, ведь если бы любил, наверняка лучше понимал бы ее. Если он действительно знает, каково ей, когда он не звонит или не придерживается каких-либо договоренностей, и считает ее попросту нелепой, не был бы он так любезен сообщить, но она не в состоянии поверить, что он знает. Не может быть, чтобы он желал кому-нибудь такого несчастья: она-то знает, какой он на самом деле в глубине души совершенно не тот, за кого он себя выдает. Она понимает, что работа для него значит больше