Знаешь что? Когда звезда умирает, оставшиеся от нее пыль и газ образовывают туманность одну из самых красивых вещей в этом мире. Только за этой туманностью кроется что-то более интересное, потому что она обозначает области образования новых ярких звезд. Их называют звездными колыбелями. Таким образом, звездная пыль одновременно и конец, и начало всего сущего. Галактическое напоминание о том, что между рождением и смертью не так уж много различий.
Я не знала, честно признаюсь я, что звезды могут умирать.
Наверное, я думала, что некоторые вещи существуют вечно. Сейчас, оглядываясь назад, мне кажется таким очевидным, что все вокруг меняется. Когда Ной показывает мне изображения туманностей на своем ноутбуке, я соглашаюсь, что звездная пыль самая красивая вещь, которую я когда-либо видела. Но при мысли об умирающих звездах и звездных колыбелях у меня сердце сжимается в груди. Это напоминает мне о том, что все не вечно, когда я так отчаянно хочу, чтобы все оставалось точно таким же, как сейчас: ужинать с Ноем, ждать завтра, когда привезут двух низких толстеньких корги, и знать, где я буду не только завтра, но и послезавтра.
Я устала от красивых вещей, которые заставляют меня грустить. Хотелось бы мне любить что-то, в чем я не обнаружу оголенные провода или дешевые детали, стоит только это перевернуть. Впервые я жалею, что Ной настаивает на том, чтобы говорить мне только правду.
Но я думал, ты хочешь знать, как все устроено, Малышка Джоан.
Я почти слышу, как Ной говорит это в ответ на мою внезапную меланхолию. Пока мы убираем со стола и готовимся ко сну, я заставляю себя улыбаться всему, чему он меня учит, всему, что узнаю о мире. Я не признаюсь ему, что никогда больше не хочу смотреть на туманности или видеть эти дыры в земле.
На тринадцатый день, тот же день, когда Эш говорит Руби, что приезжает в Нью-Йорк, кое-что происходит. Я решаю сфотографировать Эмпайр-стейт-билдинг, который нравится мне не так сильно, как Крайслер-билдинг, но, как только стемнеет, на фасад здания собираются спроецировать картины. Выставка какого-то художника, которого я не знаю, но хотела бы узнать, потому что, скорее всего, в нем есть что-то особенное, раз ему позволяют использовать Эмпайр-стейт-билдинг в качестве собственной художественной галереи. Я сажусь на поезд. Большинство вагонов наполовину пусты, так что я могу выбрать, куда присесть. Пока мы петляем по центру города, я читаю рекламы полисов страхования жизни и общественных колледжей, а также пытаюсь уловить проносящиеся за окном лозунги граффити, все непонятные сообщения, разбрызганные по стенам туннелей метро. Кто пишет все это здесь, внизу? Как они проникают сюда, перешагивают искрящиеся рельсы, чтобы написать свои мысли на разбитом, грязном бетоне? Когда между станциями поезд замедляет ход, я смотрю налево и вижу свежую, написанную кроваво-красным фразу: «Твои дни сочтены». Я смотрю на кровоточащие буквы и снова чувствую тяжесть в груди, прежде чем поезд подо мной шипит и уносит нас вперед, прочь от этого места. Просто глупое сообщение, оставленное кем-то, кто создает свое искусство среди крыс и мусора, но все же оно заставляет меня думать об умирающих звездах и дырах в земле. Внезапно мне больше не хочется фотографировать картины на здании.
Как будто здесь, в этом поезде, мне внезапно напомнили про другую меня, ту, что знает, какую злую шутку могут сыграть жизнь и люди, когда ты этого совсем не ждешь. В конце концов, моя жизнь делала крутые повороты, а я набивала шишки об их углы. Я не стану удивляться тому, как в одно мгновение может измениться жизнь: она не обратит внимания на то, как счастливы вы были всего несколько секунд назад, когда сжимали ручку ведущей на кухню двери.
Когда мы добираемся до Двадцать восьмой улицы, у меня возникает искушение остаться в поезде. Просто продолжать ехать. Когда люди выходят на платформу, я неохотно следую за ними, как какая-то рыба, у которой нет другого выбора, кроме как плыть тем же путем. Я стараюсь не сбиваться с шага и следовать ритму плотной толпы, что подхватывает меня и толкает вперед. Строем мы поднимаемся по лестнице раз, два, три, четыре, пять я смотрю вниз, чтобы увидеть, как мои теперь уже испачканные кроссовки шлепают по ступенькам. Перед следующим пролетом на лестничной площадке мы поворачиваем. Здесь больше места, так что толпа обычно расходится. Я все еще смотрю под ноги, когда меня толкают проходящие слева люди. Они будто бы нарочно встают у меня на пути, но вскоре я понимаю, что каждый столкнувшийся со мной человек на самом деле старается обойти что-то слева. Я оглядываюсь вокруг и мельком замечаю что-то на земле.
Мне требуется несколько секунд, чтобы понять, что препятствие, которые люди так старательно обходят, на самом деле человек. Между мелькающими ногами, сумками и пальто я замечаю, что он лежит на спине, расстегнутая рубашка обнажает гладкую темную грудь. Вскоре я понимаю, что он молод, скорее мальчик, чем мужчина. Я отталкиваюсь от спешащих мимо людей, боком пробираюсь сквозь толпу, пока не оказываюсь прямо перед ним. Точнее, над ним. Его глаза закрыты, губы сжаты, так что я не могу сказать, дышит ли он. Я хочу наклониться, приложить руку ко рту этого мальчика, чтобы нащупать теплый воздух, но, кажется, не могу заставить себя пошевелиться. Люди продолжают циркулировать вокруг нас, единицы оглядываются через плечо, но никто не останавливается. Мое тело будто бы прислушивается к их невысказанным предупреждениям. Опасность! Держись подальше отсюда! Здесь небезопасно! Но вблизи мальчик выглядит так, словно спит. Даже если не смогу протянуть к нему руки, заставить ноги уйти тоже не получится.
Вскоре мы останемся только вдвоем. Молодой парень, лежащий на спине, и я, нависшая над его телом. Я не знаю, что делать дальше. На нем нет обуви, а темно-розовые ступни покрыты запекшейся грязью. Должно быть, он замерз, думаю я, одновременно наклоняясь и снимая сначала кроссовки, а затем и носки. Они белые, новые и плотные, я думаю о Ное, когда натягиваю их на ноги парня. Я бы отдала ему и обувь, но она ему явно мала. Парень не двигается, когда я прикасаюсь к нему, но я чувствую, что он теплый. Я знаю, каковы на ощупь мертвые тела. Он точно еще жив. Осмелев, я опускаюсь на колени и застегиваю его рубашку, нащупываю пуговицу, чтобы застегнуть потертый материал на груди. После этого я опираюсь на свои теперь уже голые пятки и начинаю плакать. Это все, что я могу сделать? Отдать ему свои новые носки и прикрыть грудь?
А ведь он чей-то ребенок.
Совсем скоро придет день, когда я сама подумаю: «Разве он не знает, что я чей-то ребенок? Разве он не знает, что я была кому-то дорога?»
Но прямо сейчас я пытаюсь перестать лить слезы из-за этого лежащего на бетонной плите под землей ребенка. Человека, которого все обходили, будто его тут и нет. Когда прибывает очередной поезд, и я слышу, как люди толпятся возле лестницы, я достаю из сумочки десятидолларовую купюру и осторожно засовываю ее в карман рубашки мальчика. После этого я поворачиваюсь, бегу вверх по лестнице и выхожу на людную улицу так быстро, словно за мной гонятся. Уже стемнело, но этого не понять из-за яркого городского освещения, от которого у меня рябит в глазах. Я прохожу квартал или два с кроссовками в руках. Грязь города собирается на моих ногах, но никто не оглядывается, не спрашивает, все ли со мной в порядке. Люди обходили того мальчика стороной, теперь они обходят стороной меня, словно меня здесь и нет.
Я хочу вернуться домой.
Где же мой дом? Кажется, последние две недели я жила во сне, а теперь проснулась в той же холодной, жесткой постели с носом, прижатым к той же холодной, твердой стене. Мне четырнадцать, а тело моей мертвой матери лежит на кухонном полу. Я все еще держу школьный рюкзак, пока звоню 911, на моих пальцах ее кровь. Мне пятнадцать, меня перевезли в очередной городок, в очередной домишко жить с двоюродным братом моей матери. Мне семнадцать, и мистер Джексон наводит объектив камеры на мое дрожащее обнаженное тело. Мне восемнадцать, я одна в автобусе, направляющемся из Милуоки в Нью-Йорк, двадцать семь часов отделяют меня от этого человека и прежней жизни.