Поначалу репортеры, соблюдая приличия, деликатно не сообщали о том, в каком состоянии нашли труп. Но харфордский шериф приходился родным дядей одному моему старинному другу, он-то и вывалил все тошнотворные подробности.
Господи, Рич, что за зверь такое вытворяет? спросил меня этот самый знакомый, словно давний интерес ко всему жуткому дал мне право считаться неким экспертом по девиантному поведению и психическим отклонениям.
В тот день мне нечего было ему ответить, да и сейчас, более чем год спустя, сказать нечего. Можете считать меня наивным, но есть вещи за пределами нашего понимания. В жизни да и в смерти многое остается тайным.
Когда мы с отцом говорили по телефону накануне моего возвращения домой, он, как обычно, был спокоен. Волновало его лишь одно: чего бы вкусненького мне хотелось на обед в день приезда. Он хотел заранее купить продуктов в войсковом буфете своей части. Однако мама места себе не находила.
Мы знакомы с Галлахерами уже двадцать лет, причитала она дрожащим от захлестнувших эмоций голосом. Они переехали сюда вскоре после нас. Джош только-только ходить научился, а бедняжечка Наташа еще не родилась. Ты поговори с Джошем, когда домой вернешься. И вообразить не могу, каково это: потерять младшую сестренку!.. Пойдешь с нами на похороны? Вы ведь с Джошем учились вместе, да?
Я заверил ее, что тоже не могу вообразить, каково это потерять младшую сестренку (то, что я младший из Чизмаров, а посему младшей сестренки у меня нет, никакой роли не играло), и да, конечно, на похороны я пойду, и да, конечно, мы с Джошем и в самом деле учились вместе, хотя и не то чтобы дружили тусовались порознь.
Уже тогда, в относительно юные годы, я пошел своим путем, а моя семья оставалась верной католицизму особенно мама. Если окружающий ее мир страдал от смертоносного землетрясения в Азии, потопа в Южной Америке или, там, у внучатого племянника обнаруживался неизлечимый рак, мама сострадала каждому нуждающемуся. В этом она вся.
У мамы уже и дыхание сбилось говорить устала, однако взялась за новую тему: как они с Нормой Джентил, нашей соседкой, каждое утро прошедшей недели ходили на мессу и молились за всех Галлахеров. А еще сходили к ним с соболезнованиями, жареной курицей домашнего приготовления и капустным салатом.
На заднем плане слышался приглушенный голос отца: он распекал маму за то, что долго держит меня у телефона. Мама в ответ огрызнулась:
А ну, цыц!
Вернувшись к разговору со мной, она извинилась, что так сильно расстроена, и за то, что уже все уши мне прожужжала; заявила, что ничего подобного в Эджвуде в жизни не происходило. Не успел я хоть что-то ответить, как мама пожелала мне спокойной ночи и повесила трубку.
Когда на следующий день к вечеру я сворачивал на своей перегруженной «Тойоте» с Девяносто пятого шоссе на Хансон-роуд, репортерша на радио почти слово в слово вторила маме. В городках, подобных Эджвуду, нелады с законом у многих: тут нападение, там побои; то взлом, грабеж и кража, то наркоманы буянят. Случаются и убийства но ничего и отдаленно подобного столь жестокому и извращенному. Репортерша заявила, что теперь словно щелкнули невидимым переключателем, и мы попали в иную реальность. Городок утратил остатки невинности.
На пассажирском сиденье рядом со мной лежал диплом журфака Мэрилендского университета, присланный мне свернутым в трубочку в почтовой тубе. Рамку я покупать не стал зачем? Родители очень расстроились, когда я так же наплевательски отнесся к церемонии вручения диплома просто не пошел туда. Четыре с половиной года тянулись бесконечно; я был сыт по горло теоретическим образованием. Настала пора заняться чем-то настоящим.
Дело оставалось за малым: я не очень-то представлял, чем именно.
За последние пару лет у меня кое-что опубликовали в основном спортивные заметки да несколько злободневных статей в университетской газете. А еще мне повезло прорваться в родной харфордский еженедельник «Иджис» (аж дважды) и в «Балтимор сан» (всего раз). Как давнишний болельщик бейсбольной команды «Балтимор Ориолс» я особенно гордился большой статьей об Эрле Уивере, написанной для «Сан». В отличие от диплома, ее-то я вставил в аккуратную рамку и заботливо завернул в пупырчатую пленку, прежде чем положить на заднее сиденье автомобиля.
Итак, вооруженный внушительным ворохом газетных вырезок и свежеиспеченным дипломом журфака, я, по вашему мнению, должен был осесть дома и заняться активным поиском работы, да?
Ничего подобного.
Видите ли, во время нудных занятий о том, как правильно написать «шапку», когда использовать «неназванный источник» и как интервьюировать неразговорчивого собеседника, я по уши влюбился в совершенно иную литературу. Такую, в которой неизмеримо меньше правил; такую, где над ухом не лает шеф, требуя: «Шевелись, Чизмар, пора сдавать в печать!»
Вы угадали, я говорю о биче подлинной журналистики: о разнузданном и незрелом мире фантазеров, о мире художественной литературы. Хуже того, я заболел жанровой литературой: детективом, мистикой, триллером; влюбился в совсем уж поганую падчерицу беллетристики литературу ужасов.
К тому времени мне удалось продать с полдюжины рассказов мелким издательствам в разных концах страны, журнальчикам с говорящими названиями типа «Свидетельства невероятного», а еще «Научфант», «Солнце пустыни» и «Песнь звезд». Обычно такие журнальчики находишь в почтовом ящике с криво пришлепнутой обложкой и любительскими черно-белыми картинками на ней; там платят цент за слово, да и то если повезет. Обычно не платят ничего.
Дальнейшим свидетельством моего юношеского невежества и шапкозакидательства стал следующий шаг на пути к новой любви: незадолго до описываемых событий я объявил об открытии своего собственного журнала ужасов и триллера, амбициозного ежеквартальника под весьма спорным названием «Кладбищенский танец» (названия, позаимствованного у собственного рассказа; за рассказ меня похвалили с десяток издателей, причем похвалы касались запоминающегося названия, а вот качество самого рассказа удостоилось, если быть точным, абсолютного нуля комплиментов). Первое издание «Кладбищенского танца» должно было увидеть свет через несколько месяцев, в декабре восемьдесят восьмого. Я, как всегда, тонул в работе: меня ждала бесконечная череда долгих дней и ночей за рабочим столом.
Но сперва нужно было провернуть самую трудную часть дела как-то объяснить моим старомодным, всю жизнь прожившим по правилам родителям, что я даже не собираюсь подавать резюме и искать работу. Вместо этого я замыслил иной стратегический план: во-первых, пустить корни в спальне на втором этаже, где прошло все мое детство; затем на семь месяцев присоседиться к родительскому обеденному столу, готовясь к предстоящей свадьбе (и последующему переезду в Балтимор, чтобы Кара, моя невеста, успешно закончила учебу в университете Джонса Хопкинса, а потом занялась физиотерапией только так можно было обеспечить со временем постоянный доход хоть у кого-то в нашей будущей семье), и работать над своим журнальчиком, пописывая рассказы о злодеях и чудовищах да слоняясь по дому в трениках и пижаме.
Зашибись план, да?
К счастью, родители и здесь проявили свой ангельский характер. По причинам, недоступным разумному человеку, они решили поддержать сыновнее начинание и выразили непоколебимую веру в мое будущее.
Ну вот, теперь вы знаете, как в начале июня восемьдесят восьмого я очутился за письменным столом перед окном с видом на соседский дом, в комнате, где я вырос. Каждый раз, отрывая глаза от экрана компьютера и глядя в окно, я видел лужайку, а воображение гоняло по ней хохочущих и улюлюкающих призраков друзей детства; их голые плечи растворялись в мерцающих тенях высоченной плакучей ивы, загребущие лапы ветвей которой без счета ловили наши плетеные мячики и без счета же дарили прохладную тень, а в тени мы объедались пиццей и менялись бейсбольными карточками. Под этой ивой я урвал свой первый поцелуй в одиннадцать лет. Ее звали Ронда, и я помню ту девчонку до сих пор.