Я чуть не застонал от душевной боли. Я не мог исполнить ее требование и не мог объяснить, почему не могу исполнить.
– К сожалению, должен отказать в твоей просьбе, Адель.
– Требовании, а не просьбе, Мартын.
– И в требовании отказываю.
– Тогда разъясни – почему?
– И этого не скажу. Кончим на этом, друзья. Ваши вопросы подошли к той грани, за которой я не могу и не хочу ничего говорить. Наберитесь терпения – одно могу посоветовать.
– Набраться терпения? И сколько, дорогой Мартын? Килограмм, тонну? Или километр? На месяц, на год? На десять лет, если измерять терпение в единицах времени? Не откажи в любезности разъяснить.
Я молчал. Адель обернулась к Эдуарду.
– Что будем делать, Эдик? Набираться терпения, не зная даже, в каких единицах оно измеряется? Или настаивать на раскрытии всего, что от нас утаивают?
– Пойдем к Ларру или Сомову, – произнес Эдуард. – Руководители института поставят Мартына на место.
Она зло рассмеялась.
– Не поставят, а посадят. Вот он уже сидит – на месте начальника лаборатории. Это место для него заранее предусмотрено. Не будь наивным, Эдик. Сомов скажет тебе не больше того, что говорит Мартын.
– Но Мартын ничего не говорит.
– Значит, и Сомов ничего не скажет. Но если они молчат, то говорить будем мы. У нас есть что сказать и Сомову, и тебе, Мартын. Будешь слушать нас? Отвечай – будешь слушать?
– Буду, – сказал я.
– Тогда сними датчики мыслеграфа, они торчат над твоими ушами, как дьявольские рожки. То, что я теперь скажу, предназначено только для тебя, а не для Сомова, с которым ты спелся. С ним побеседуем особо.
– И без меня?
– Естественно! Но он с тобой поделится, не расстраивайся!
Решительно не понимаю, почему она так взъелась на запись разговора. Во всем, что она потом говорила, не было и слова, запретного для записи, – ни брани, ни оскорблений. И она с блеском демонстрировала в почти часовой речи лучшее, чем обладала: свою логику. Речь была построена совершенно и прозвучала бы абсолютно убедительно, если бы не один изъян: безукоризненное логическое здание было выстроено на фальшивом фундаменте. И этого одного – что она исходит из ложных посылок – я объяснить не мог, именно это надо было скрывать. Я молчал и слушал. Она все больше воспламенялась от своих слов, а я молчал и слушал.
– Я уже давно заметила твое странное отношение к нашим исследованиям, – так она начала. – Ты первый нашел, что ротоновые ливни из вакуума способны менять микропространство в атомном ядре, и этим указал реальный путь к овладению новой формой энергии. Как бы вел себя нормальный человек – я, Эдик, сам Кондрат, наконец, – совершив такое открытие? Безмерно бы гордился собой, ликовал, торопил эксперименты. А как вел себя ты, Мартын? Даже не радовался – хмурился, а не сиял. Один среди нас впал в неверие! И когда поставил в университетской лаборатории опыты с ротонами, вспомни, как они шли. Плохо шли, ничего не получалось! И если бы Эдуард не устроил нам приглашения в Объединенный институт, никто бы не узнал о твоей замечательной находке. Ты мешал самому себе, так странно, так удивительно странно ты вел себя!
А что было потом, в стенах Объединенного института? Вспомни, что было потом? А не хочешь вспоминать, мы напомним. Та же загадочная холодность. То же необъяснимое нежелание успеха. Кондрат горел. Эдик и я были полны энтузиазма, а ты? Трудолюбиво выполнял задание – и только, Мартын, и только! А когда мы радовались, что вот уже не за горами признание и слава, ты молчаливо усмехался. Ты не видел своей усмешки, но мы видели – недоверчивую, почти недоброжелательную.