Раз за разом колонны и картины в золоченых рамах, призванные скрыть засиженные пауками чуланы, станут обнаруживать перекрестья трещин, а сквозь сверкающую краску будут прорастать шкуры и клыки. Исцеляющий эликсир створожится в яд. Все эти нагромождающиеся друг на друга башни ценностей непременно разрушатся, превратятся в надгробия для своих строителей, но немногие выжившие, изувеченные, полуслепые зодчие тут же начнут копошиться на развалинах, раскладывать обломки кирпичей в аккуратные кучки, отделять их от раздробленных костей, заштриховывать все «доисторическое», не решаясь включить его в стройное повествование, под панцирем которого хотя бы на время удастся схорониться. Снова попытаются придать культуре вид достроенного или, на худой конец, почти достроенного здания. Снова превратят недоступность события в приманку, до которой легче легкого дотянуться. И чем более всеохватной, выверенной, проработанной будет новая система, тем чудовищнее и грандиознее станет венчающий ее крах. Sic.
Ученик снова окажется за испещренной кляксами партой. И все, абсолютно все, что в него попытаются впихнуть, конечно же, выпадет обратно уже через мгновение, будет вынесено наружу спасительной рвотой истинно обесцененным. Ничего нового. Тот же пахнущий хлоркой пол. Те же скрученные в трубочки, промазанные вонючим клеем газеты, заткнутые в щели оконных рам, сквозь которые все равно будет нещадно сквозить промозглый ветер. Вот лишь один незабываемый поступок: ведьма, преподающая историю, в гробовой тишине попросит его отдать ей авторучку, когда он слишком увлечется щелканьем (речь о тех временах, когда ручки с кнопочками еще будут окружены у школьников ореолом моды). Что, ручку?.. Да, отдай ее мне!.. Вот, пожалуйста Тут он немного привстанет над последней партой и вытянет вперед свой (крохотный) кулак с зажатым в нем шариковым пером, найдя мужество произнести: вот же она, возьмите! Мегера (ее имя-отчество незабываемо: Анхен Ивановна), замешкавшись на мгновение, конечно, быстро опомнится и скажет: да нет же, щенок, принеси ее сюда, немедленно! Он послушно встанет и принесет. Но эта запоздалая податливость лишь подольет масла в огонь. Ведь даже ее «нет же» будет выглядеть лишь как неловкая копия его «вот же». Да, триумф уже состоится, последующие опровержения утратят всякий смысл, возмутительная немыслимость свершившегося уже будет осознана. По крайней мере, им самим. Тем мальчиком, которого давно нет, или почти нет, потому что его тень все никак не растворится в длинных или, вернее, кажущихся длинными коридорах, уходящих в забытье, все никак не исчезнет в обвешанных сталактитами норах пещер, все никак не провалится в гигантский котлован туда, откуда больше нет выхода.
Нет выхода для него самого, но не для Ксоврели. Ведь только этот учитель сумеет принять его извечную хворость. Приехавший из Столицы, он будет казаться многим обитателям школы законченным неудачником, но одновременно всегда будет вызывать необъяснимое почтение как отвергнувший недостижимые вершины. Благодаря лишь нескольким (правда, весьма решительно истолкованным) его знакам романы и стихи навсегда заменят ученику сверстников, станут чем-то вроде прогулок за пределы города[2]. Так в рассказах самого учителя книги тоже окажутся единственным способом пережить нескончаемое одиночество.
Не скрою, у нас можно отыскать много общего, только вот у меня нет воспоминаний о бабушке, которые навсегда останутся с тобой. Эта память очень существенна, поверь. Мне не отыскать даже представления о том, где могила моих родителей, я навсегда лишен всякой связи с ними. Какие-то смутные образы только из того времени, когда нет никаких следов, и как теперь понять, не выдумка ли это. (У нас еще будут причины вспомнить этот эпизод, но прояснится он не скоро лишь когда мы доберемся до третьей части. Так что до поры сохраним в тайне все недосказанное.)
Попав в квартиру Ксоврели, он решит, что перенесен в другой мир. Ничего похожего на обшарпанную надменность школьной библиотеки, хотя на полках книжных шкафов не будет авторов позднее XIX века. Впрочем, нет, попадется несколько именно там он впервые прочтет Лорку, Платонова, Рамю. Учитель окажется человеком из другого, неведомого мира нельзя представить ничего более нелепого, чем его тогдашние (довольно редкие, надо признать) вспышки-рассуждения о курсе валют или ценах на нефть. То, что действительно удивит Петра, это попытка совместить столь сильную отрешенность с желанием сделать литературу чем-то вроде твердой опоры. Ему так и не удастся разделить любовь учителя к истории, к бесконечным сериям томов о прошлом, о самых разных странах и эпохах. Голос Ксоврели: изучай, как можно больше изучай историю, из нее само собой сложится все. Но, вопреки совету, даты и факты станут безнадежно путаться, подменять друг друга. Вся традиция предстанет чем-то ничтожно малым, вечно несостоявшимся перед мыслью будущего.
Как-то раз наугад откроет одну из книг по истории, и все прочитанное покажется собранием уже происходивших в другое время и в другой части света событий. Ему попадется том о Северной Африке: о бедуинских племенах, от поселений которых со временем не останется даже названий. Совершенно неясной покажется их способность выжить после нескольких столетий завоеваний, нескончаемых волн просвещения, после сменяющих одна другую войн. Идеологии будут чередоваться, найдутся новые способы вселенского калечения, новые пытки, новые оскорбления, новое учение изберет в качестве мишени новое невежество, чтобы раз за разом окунать эту землю в бойню. Так и будет продолжаться, пока одна из войн не станет последней и песок наконец не засыплет их тела. Когда-нибудь историки напишут обо всем этом еще одну летопись, отнесут в архив рассыпающиеся скелеты, пронумеруют их. Сваленные, как хворост, тела мертвецов, песчаные дюны, осколки гор все это станет вздыматься выше и выше, образовывать новые горы, на которых построят новые смотровые площадки, где туристы, вооружившись биноклями, расставят свои раскладные кресла. Вот только незнание всегда будет больше знания, больше суммы всех знаний. И никакое просвещение не сможет этого изменить, ведь само оно тоже останется незначительным подвидом незнания.
Проводя все свободное время перед книжными шкафами, Ксоврели по-прежнему будет считать, что уроки вновь и вновь должны приносить пользу не только ему самому, но и его ученикам. Что они непременно зачем-то нужны, обязательно пригодятся. Что ими можно будет поделиться, всеми этими кирпичиками чудесной, бесценной культуры (уж поверь мне, сыну простого слесаря, зачем-то учитель не раз произнесет эту дурацкую фразу). Что их нужно собирать, складировать как ценную информацию. Что они непременно должны научить чему-то, заставить поверить во что-то. Словно, если книги останутся просто интересными, а не полезными, они утратят самое главное. Как будто все они призваны быть скапливаемыми про запас воспоминаниями, а не непрочитанными загадочными письмами. У мальчика впервые промелькнет сомнение: неужели и Ксоврели тоже заражен этим воспитательным вирусом? Неужели даже он думает, что литература враг невнятицы? Впрочем, он же все-таки учитель, что тут удивительного? Невероятно как раз то, что Ксоврели не смертельно поражен. Другие-то, напротив, останутся уверены, что лишнее, бессистемное чтение верная помеха учебе. Почему-то сам учитель так и не почувствует разительной разницы между своими книжными собраниями и школьной библиотекой. Ученику же отличие сразу бросится в глаза: здесь можно будет безнаказанно пролистать любую книгу, а потрескавшаяся библиотека навсегда сохранит огромное количество угрюмых, мертвых правил, словно призванных превратить чтение в тяготу, в идеале полностью избавить залы от читателя. Да, те ветхие стеллажи покажутся похожими на угрожающие обрушиться скалы знаний (простите Петру слишком частые гиперболы), которые никогда не будут усвоены, воспоминаний, которые ни за что не соберутся в память. Поэтому в возражениях и захочется зайти как можно дальше заявить, что главная сила и притягательность письма как раз в противоположном: в его абсолютной бесполезности, в отказе от обдуманных маршрутов, в гимне забвению. Но эту нарочитую тщету побоятся признать даже влюбленные в литературу (слишком уж подозрительно полное отсутствие выгоды, лучше уж на всякий случай умолчать о таком). Самое важное учителю так и не удастся: книги не станут компасом, помогающим ориентироваться на местности, вернее к подобным текстам Петр быстрее всего утратит интерес, зато безо всякой меры начнет отыскивать в литературе противоположное тягу к несущественному, почти несуществующему. Уже тогда он (пока что очень плохо, путано сформулировав) решит, что самым важным его делом должно стать уничтожение связки между литературой и прошлым. Ксоврели посчитает эти речи чем-то смехотворно категоричным, мимолетными порывами и сильно ошибется.