Пусти, дяденька, сестра у меня тут.
Пошёл, щенок, отсюда.
Меня окурком в толчок спустили; ярость закружила, завертела. Я набрал камней и разнёс ему окно в сторожке. Счастье душу пробило! Он выскочил с дубинкой, но я тоже не ссыкло последнее, давай метать в него, чтоб в висок, чтоб положить наверняка. В грудь попал, но дед, сука, увёртлив, я ноги делать, он, гад, не отстаёт, дышит на ухо, граблёй прям чирк по куртке. Поймает, старый пердун, положит навсегда, и я из последних дёрнул в придорожную канаву, в воду ледяную по колени рухнул, но вскарабкался и в лес. Лес топкий, ноги застыли совсем, ещё в болотину провалился, но через щёлку в заборе протиснулся, как челен молодой в дырку узкую.
Стоит на поляне терраса под крышей, с боков досками голубыми обита, по доскам медведи бурые, зайцы белые намалёваны, правее за стволами берёзовыми силикатного кирпича двухэтажный корпус, за редкой листвой жёлтой крыша тёмно-серая, мокрая, шиферная. На террасе этой сидит огромная баба в белом халате на куртку, тубаретку жопа всосала, вокруг карапузы трёх-четырёхлетние или около. Кто сидит на стульчике, кто в коляске такой. Смотрят в одну точку, иногда голову повернут и всё. Иногда один встанет, пройдет, сядет. Казалось мне, девочка белобрысая на стульчике, которая с открытым ртом пялилась в кусты, где я сидел, это сестра моя. Иначе отчего она белёсая, как Анька, что уставилась, может, чувствует меня? На террасе ни криков, ни разговоров, только мычание. Слышно, как за спиной в лесу птицы перелетают, крылья трещат. Ветер подует, и листья со стуком о стволы бьются. И так жалко мне себя стало, и эту сестрёнку мою, и Аньку, что бросился на землю и реветь, только набил жёсткими осиновыми листами рот, чтоб не услышал никто.
Возвращаясь домой, твёрдо решил, что порешусь, утоплюсь в Княжне, там, где с тарзанки сигал.
Галка
Чем больше думал о смерти, тем больше мечтал о ней. Как в дерьме измажешься и носом тянешь; чем чаще занюхиваешь, тем, кажется, вонь сильнее. Залезу на берёзу, прикручу наново веревью, как дед мне делал, разбегусь со всех сил по мокрой жёлтой и чёрной листве, скользкой, рыбьей чешуёй облепившей берег, взлечу над водой в разводах от капель и сигану прям в одежде, чтоб сразу утянуло. А там уже ни скотских родаков, ни орущих училок, ни голода, ни ссак дождей.
Скорее прикидывался, а как до дела дошло, обделался бы наверняка. Но привык думать, что спасла Галка. Как сука щенка своего, зажав в зубах, за шкирку вынесла.
Прибежала в слезах.
Хватал меня, в забор прижал. Под платье лапал. Я вырвалась, а он: «Завтра пойдёшь, дождусь тебя, малолетка».
Она плакала, а я злой, но и счастливый оттого, что ко мне пришла, оттого, что она, небесная, плачет передо мной. Я так охерел, что даже ладонью погладил её плечико. Она и не заметила, а меня током долбануло так, что и сейчас ладонь помнит и круглую шишечку на предплечье, и тонкую, будто куриную кость, руку от плеча до локтя под шершавой тканью шерстяного платья.
Галчонок, только не плачь, я всё решу, больше он к тебе не подойдёт. Не плачь, я клянусь, решу!
Он борзо лыбился и уверенно шаркал, даже не замечая меня, потому тот кайф, с которым я втащил ему снизу-вверх кастетом, забивая залупу носа в череп, навсегда со мной. Из двери подъезда выскочил Генка и черенком лопаты перебил ему сбоку коленку. Тот заорал и ухнул в лужевину посреди дороги, длинную, вытянутую как Северная и Южная Америки на географической карте с тонким Панамским перешейком. Подвалил Толстый, и мы втроём стали месить его, балдея от победы и того, что старший базланит и извивается в грязи под нами.
Тройку дней мы ходили гоголями, не прогуливали школу, наслаждаясь славой, пока к подгорице, где мы курили после уроков, не прибежал Генка с замороженной рожей:
Это не фраер залётный, это Глист, пацан Газона, он здесь за самогонщицами приглядывал!
Нас всех убьют, мёртво сказал Толстый, и его морда, до того розовая и довольная, сморщилась как древний анус.
Нас Твиксы замучают! пискнул Паяльник.
Со злости я дал ему пождопника, так что он аж подскочил еще пару раз сам.
Ты что ссышь, тебя там близко не было, гондон конченный.
Толстый стоял ко мне спиной в своей синей куртке, сгорбившись, так что я видел его нечёсаные рыжие волосы, разделенные на затылке молочной слезой кожи, лежавшие прядями по сторонам черешка, как у листа дубового покрасневшего, жирного от влаги.
Слезу пустил, с мамкой прощается. Кому он нужен, мне предъявят. Паяльник зыркал на меня снизу-вверх и тёр задницу двумя ладонями, по ладошке на полужопие. Только Генка был боле-мене спокоен, но задумчив. Тогда, небось, гадёныш, продумал.
Что базарить, я сам обделялся мощно, как тогда в сарае, когда думал батя забьёт в землю. Но точно не жалел. Думал, лучше так, на глазах у Галочки грызть Твиксов и лечь здесь, чем по-тихому в омуте речном.
Пятиэтажка из серых блоков в белых окнах, низкая огородка с просветами из тощих досок, за ними, как небритая лохматка, густые кусты облетевшей смородины. Пустая дорога села, по которой проехала, переваливаясь на неровностях, и остановилась вишнёвая восьмёрка с чёрными стёклами. За ней вдоль огородки встала чёрная девятка, с чёрными стёклами. Сердце засосала жопа.
«Как чёрная метка у пиратов в кино «Остров сокровищ»!
«Надо слиться прям ща!»
«К Галке, сука, опять подкатит!» ярость вытолкнула сердце под гланды.
«Нахер шкериться всё одно споймают и матку наизнанку вывернут».
«Лучше здесь, у Галочки на глазах биться за неё, чем меня на задах закопают по-тихому».
После урока Генка со словами: «Мне очень надо» слился.
Я ждал, что это будет Толстый.
Мы вышли с Толстым из школы, к нам отвалило четверо, один был Глист, который хромал и опирался на палку. Справа, отстав от троих, озираясь по сторонам, медленно шагал непримечательный, среднего роста, с круглой головой человек в рамах с прозрачными стёклами. Очко сразу намокло, и казалось, вот-вот брызнет; я почуял, что это сам Серёжа Газон. Я сжал покрепче булки и упрямо зашагал, только оглянулся на крыльцо не смотрит ли Галчонок? Её не было.
Вы, фто ль, сяфки, отофарили Глифта? Поехали побафарим, с ходу повалил худой.
Здесь побазарим.
Зассал, шкет?
Не зассал, потому тут. А за Галку я вам всем глотки перегрызу.
Налысо бритый парень в синем тренировочном костюме и белых кроссовках оглянулся на Газона, потом вылупился на меня. Равнодушный взгляд давил, словно на спор жал краба, и у меня уже хрустела кисть. Я дристанул, и в тишине это грохнуло как выстрел, и кажется, разлетелось на всё село, и тётки на задах вышли поглядеть, что рвануло, а все классы и училки прильнули к окнам, узнать, где гремит. Они заржали, только Cтёпа или Коля Твикс, я понял, что это кто-то из них, больше некому, даже не улыбнулся.
Шпингалет, пасть закрой и послушай свою судьбу.
Я опустил голову, не удержавшись перед этими пустыми голубыми зенками.
Первый, чувствуя настроение, понёс:
Вы, сяфки малолетние, ща на ремни фас резать будем за баратана нафего, руки-ноги повыдёргиваем, спички вставим.
Остынь, Оратор.
Это сказал Газон, и стало тихо.
Ладно, шпана, в этот раз вы отскочили, потому что Глист затрахал, это слово он оттолкнул от себя зло, оно остро выперло, как гвоздь из доски, лажать с малолетками. Но косяк за вами числится, потому обязаны мне, а ходить будете под Колей Твиксом, и что прикажет делать, сделаете, сказал Газон, и тереть стало нечего.
Мы с Толстым потошнились на берег.
Я принюхивался, не тащит ли от меня пердежом, и больше ни о чём не думал, словно важнее не было.
Вдруг Толстый проворно забежал вперёд и вскрикнул:
Мы с тобой под Газоном, ты представляешь?! Мы в деле!!!
Знала бы тогда его счастливая морда, вспотевшая, как блин масленичный мелкими капельками, который мамка его пекла, что конкретно ему уготовано!