«Становясь все беднее и беднее содержанием и все непонятнее и непонятнее по форме, оно [искусство. В. М.] в последних своих проявлениях утратило даже все свойства искусства и заменилось подобиями искусства.
Мало того, что, вследствие своего отделения от всенародного, искусство высших классов стало бедно содержанием и дурно по форме, т. е. все более и более непонятно, искусство высших классов с течением времени перестало даже и быть искусством и стало заменяться подделкой под искусство» (30, 111).
Опустим выражение «высших классов», и мысль Толстого из идеологической превратится в технологическую, означающую всего-навсего, что нынешнее искусство уже не удовлетворяет, и следование его приемам становится подделкой. Именно такому толкованию соответствуют другие наблюдения Толстого над современной ему прозой, в том числе собственной: «Форма романа прошла» (Записная книжка, 1893; 52, 239). «Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь, что сказать, скажи прямо» (Дневник, 1893; 52, 93). «Лучше всего у Пушкина его проза»144.
Ту же самую прозу, но в начале 50-х гг., Толстой оценивал совсем иначе, как недостаточную, отжитую. Теперь же, после десятилетий работы со сложной романной формой, он почувствовал ее пределы естественно было вернуться к забытой простоте и восхищаться ее совершенством у Пушкина. Прошла не форма романа, а та форма, которая перестала удовлетворять Толстого, ибо исчерпала свою эстетическую привлекательность. Весь трактат об искусстве посвящен не искусству как таковому, а представляет собой изложение эстетики самого автора, который дошел до ее пределов и потому критикует, оформляя это в качестве критики искусства. «Ценить произведение искусства по степени его реалистичности, правдивости переданных подробностей так же странно, как судить о питательности пищи по внешнему виду ее» (30, 116117).
За двадцать лет до этого, работая над «Анной Карениной», он думал иначе. Его жена передает: «Он вникает до таких подробностей, что вчера вернулся с охоты особенно рано и допытывался по разным материалам, не ошибка ли, что написано, будто высокие воротники носили при коротких кафтанах»145.
Совсем незадолго до смерти, в 1909 г., Толстой признался: «Все старые приемы уже так избиты. Я больше не могу читать»146.
Некоторые критики так и расценили стилистическую доминанту позднего Толстого. О его романизме К. Леонтьев писал, что «со времени создания Войны и мира [он] до того неизмеримо перерос всех современников своих, что на пути правдивого и, так сказать, усовершенствованного реализма ничего больше прибавить нельзя. Его на этом поприще превзойти невозможно.., ибо всякая художественная школа имеет свои пределы и свою точку насыщения, дальше которых идти нельзя. Гр. Толстой после Анны Карениной почувствовал потребность выйти на другую дорогу» Ему «наскучили и опротивели многие привычные приемы той самой школы, которой он так долго был главным представителем»147.
Критик почувствовал главный мотив осознание писателем недостатка тех приемов, какими некогда определялась новая школа. Она состарилась, и ее создатель (или: один из ее самых заметных представителей) ощутил необходимость других изобразительных средств (писать вне старой формы).
Толстой сам сознавал реальность подобных процессов. По этой, надо полагать, причине он вставил в «Анну Каренину» следующий диалог:
«Левин сказал, что французы довели условность в искусстве как никто и что поэтому они особенную заслугу видят в возвращении к реализму. В том, что они уже не лгут, они видят поэзию.
Никогда еще ни одна умная вещь, сказанная Левиным, не доставляла ему такого удовольствия, как эта. Лицо Анны вдруг просияло, когда она вдруг оценила эту мысль. Она засмеялась.
Я смеюсь, сказала она, как смеешься, когда увидишь очень похожий портрет. То, что вы сказали, совершенно характеризует французское искусство теперь, и живопись, и даже литературу Но, может быть, так всегда бывает, что строят свои conceptions из выдуманных, условных фигур, а потом все combinaisons сделаны, выдуманные фигуры надоели, и начинают придумывать более натуральные, справедливые фигуры».
Потом от «справедливых» фигур опять вернутся к «выдуманным», и так без конца.
Если верны высказанные во Введении соображения, а именно: кризис композиции, старых приемов построения прозы усиливает интерес к языку поэзии, фонетике, слову, то «композиционный кризис» Толстого, а с ним и поэтики русского романа 4080-х годов, влечет очередное (циклическое) оживление стиховых форм. Такой вариант развития подтверждается исследователем: «Толстым обозначен кризис русской художественной прозы. Недаром после него наступает новый расцвет поэзии»148.
Добавлю, «второй» расцвет, ибо первый пришелся на эпоху второй половины ХVIIIначала ХIХ в., когда в словесности преобладали стихи. Это почувствовал Белинский:
«В это золотое время быть поэтом значило быть древним полубогом. И потому все бросились в поэты. Стишки были в страшной моде; их читали в книгах, из книг переписывали в тетрадки. Молодые люди бредили стихами, и чужими и своими: барышни были от стихов без ума. <> Лишь появится, бывало, стихотворение, критики и рецензенты о нем пишут и спорят между собой; читатели говорят и спорят о нем. Бывало, убить несколько вечеров на спор о стихотворении ничего не стоило. Да, это был золотой век Астреи для стихов!»149.
Современник этого «золотого века», поэт, критик и мемуарист, М. А. Дмитриев, подтверждает: «Тогда стихотворство было в ходу; оно проникало во все круги светского общества и было правом на отличие»150.
Но Белинский же угадал, что золотое время стиха проходит: «Теперь вся наша литература превратилась в роман и повесть». «Роман все убил, все поглотил»151. Так сказать, все бросились в прозаики.
В конце ХIХ в. та же картина, и слова Белинского о золотом времени для поэзии применимы к этой эпохе (до середины 20-х годов ХХ в.) без малейших изменений. Правда, он еще не мог знать, что такое чередование носит «волновой», циклический характер, но в его пору этого знать и нельзя было.
Отказ от старых приемов построения Толстой выразил в противоречивой логике отказа от всякой художественной формы, не заметив, что его требование означает всего-навсего отказ от старой формы. Не отдавая себе отчета, писатель высказался за новое искусство (Толстой модернист), которое, он полагал, будет во всем отлично от современного, и даже попробовал угадать контуры грядущей прозы: будут не сочинять, а только рассказывать.
Это была та самая форма, которую некогда искал Пушкин, вводя в свою прозу фигуру рассказчика. От Пушкина до Толстого завершается упоминавшийся во Введении цикл «языккомпозиция» (поэзияпрозапоэзия), и его длительность можно определить примерно в семьдесят лет, начиная от 1831 г. («Повести Белкина») до цитированных высказываний Толстого конца ХIХ начала ХХ в.
Переход от языка к построению и новый возврат к языку сопровождаются непременной, как свидетельствует прозаический опыт Пушкина и Толстого, фигурой рассказчика, носителя устной стихии, свободы высказывания, позволяющей повествовать вне сложившихся эстетических канонов. Как раз с этим связано столь же непременное появление в «кризисной прозе» документального (не художественного, а бытового) материала. Это и подразумевал Толстой, говоря: не сочинять, а рас(пере)сказывать. Не осознавая художественной проблемы эстетически, он перевел ее на язык жизни частая в русской литературе замена (например, «Выбранные места» Гоголя).