Ему тоже свойственна «борьба» языка и композиции, и он, как Пушкин, Сенковский, Бестужев, наибольших результатов достиг в языке. Исследователи давно подметили эту черту: «Не в конструкции, а в языке заключена доминанта его творчества».108«Задача Вельтмана вовсе не в адекватном воспроизведении речи древнерусских людей, а в создании специфически имитирующего стиля» «Воспроизводящий, имитирующий стиль речей действующих лиц <> служит средством затейливой орнаментациии источником чисто словесных художественных эффектов»109.
Повторяю и повторяю: путь к новым словесным формам (предполагающим композиционное новаторство) естественно начинать с языка. И потому, что язык отзывчивее к переменам, легче, подвижнее (ему не нужен план); и потому, что построение нуждается в более длительном прозаическом опыте. История русской литературы двухсот с лишним лет подтверждает: новая проза есть итог взаимодействия поэзии (языка) и прозы (построения, композиции), причем это взаимодействие носит циклический, повторный характер.
В 2030-е годы ХIХ в. таковой закономерности еще не наблюдали, возможно, потому, что циклизм еще не успел проявиться в отечественной словесности, вследствие чего не приходила в голову мысль проследить его в развитии западноевропейских литератур. Белинский, оценивая прозу Пушкина, не заметил, что тот готовит новое искусство. В «Литературных мечтаниях» (1834) критик писал, имея в виду «Повести Белкина»: «Явись новый Пушкин, но не Пушкин 1835, а Пушкин 1829 года, и Россия снова начала бы твердить стихи»110.
Белинский словно говорит: пиши Пушкин стихи, как в 1829 году, останься он в стихах, и его читали бы по-прежнему. Пушкин же шагнул из стиха в прозу, к новой художественной форме. Современная ему критика, теория литературы не обратили на это внимания, поскольку только-только начали заниматься прозой и все еще переносили на нее представления, выработанные при анализе стиха. Лишь со второй половины ХIХ столетия, ближе к его концу и в начале столетия ХХ, композиция как существенное, наряду с языком, условие художественной речи становится объектом изучения (А. Веселовский, А. Потебня, теоретики ОПОЯЗа и ГАХН).
В ходе поисков нового языка в отечественной прозе появляется рассказчик-автор-персонаж. В нашей науке достаточно писали о влиянии Э. Т. А. Гофмана-повествователя на фигуру рассказчика в отечественной прозе, этот опыт хорошо изучен. Для примера сошлюсь на упоминавшуюся петроградскую группу «Серапионовы братья» и на хронологически близких ей писателей, использующих практику и самого Гофмана, и его русских последователей 2030-х годов ХIХ в., в частности, А. Погорельского, сопроводившего «Черную курицу» (1829) посвящением: «Алеше, племяннику родному». Спустя неполные сто лет А. Чаянов сделал похожее посвящение повести «Необычайные, но истинные приключения графа Федора Михайловича Бутурлина» (1924): «Ольгуньке, девочке моей родной чтобы не скучала». О причинах такого и подобных совпадений уже говорилось.
Не случаен интерес русских прозаиков к опыту западноевропейской прозы: коль скоро возникла своя потребность в новых формах, обратились туда, где этот опыт уже использовался. Но не от него шли к новой русской прозе, а от собственных потребностей к нему. Тем более, западноевропейская литературная практика не могла дать того, что было важно для тогдашней русской прозы, языка, от которого тоже зависела композиция, в особенности, если использовалась фигура повествователя-рассказчика.
Значение этой (языковой) фигуры состояло в том, что она позволяла решить проблему построения (композиции) едва ли не самую важную для русской прозы той поры (начиная с 30-х гг.), принимая в расчет, что прежние композиционные приемы (В. Нарежный, Ф. Булгарин, И. Лажечников, М. Загоскин), коренившиеся в опыте авантюрного (приключенческого) романа, требовали обновления.
Общим ощущением недостаточности старой техники авантюрного романа объясняется, почему рассказчик появляется одновременно у разных прозаиков нового поколения (90-е годы XVIII в. первые десятилетия XIX): «Двойник» А. Погорельского (1828); так называемые «Рассказы путешественников» О. Сомова (18281830); «Вечер на Кавказских водах в 1824 году» (1830) А. Бестужева-Марлинского; «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя (1831); «Повести Белкина» Пушкина (1831).
У Пушкина рассказчик появился уже в «Руслане и Людмиле», это сам автор, который рассчитано вмешивается в события своими комментариями. С одной стороны, вмешательство служило целям пародирования выдыхавшейся романтической поэмы: пародия продлевала ей жизнь, позволяла пользоваться ее приемами. С другой же фигура автора как персонажа оправдывала прихотливую, произвольную композицию, эстетически оправдывала игру языка. Поэма демонстрировала (прежде всего, самому Пушкину) художественные возможности рассказчика в качестве одного из композиционных приемов.
Потом, в «Онегине», Пушкин разовьет начатое в «Руслане», чтобы использовать опробованное средство для построения новой прозы. Именно так будут поступать современники Пушкина, в частности, упоминавшийся Вельтман. По поводу его романа «Кощей» (1833) Н. Станкевич писал Я. Неверову: « У него местами встречаешь прекрасный образ выражения, но все это не сосредоточено никаким господствующим чувством, точно как и все события романа не липнут ни к какому главному событию. Чорт знает, что за винегрет!»111.
Сейчас такую оценку легко понять: тот, кто занят языком (а таким и был Станкевич, сам поэт), тот видит в новой композиции мешанину, не допуская мысли о новизне. А вот мнение о романе Вельтмана «Странник» (1832), мнение, принадлежащее читателю, умудренному столетним опытом русской прозы: отмечаются признаки, попадающие под определение «винегрета», однако на сей раз они получают совсем иную оценку. «Имитирует импровизацию, как бы полную неподготовленность заранее, веселую болтовню о чем в голову придет Легкость, личный тон, веселый произвол автора вот та связь, которая не дает Страннику распасться на ряд анекдотов и каламбуров. Отсюда постоянные напоминания читателю об авторе»112.
Рассказчик-автор в качестве персонажа нужен, чтобы свободная композиция не рассыпалась и не вышел «чорт знает, что за винегрет».
Характеристика «Странника» во многом подходит и для композиции «Онегина», о котором выше говорилось как о стиховой форме, готовившей в глазах Пушкина переход к прозаическому роману. Таким романом явились «Повести Белкина». Их значение состоит в том, что писатель строил прозаическое сочинение на фигуре рассказчика в качестве средства, оправдывающего свободную композицию, однако не каждой повести, а всего цикла. Вот почему, я полагаю, эти повести можно читать в любом порядке и почему романом этот цикл все же нельзя считать, как того хотел автор, это скорее идея романа.
Внимание Пушкина к рассказчику, к устному повествованию очевидно, хотя герой (рассказчик) явно доминирует над повествованием (рассказом): в «Белкине» больше рассказчика, чем рассказа. Сначала Пушкин сообщил, что он всего-навсего издатель рукописи, попавшей к нему случайно. Затем, укрепляя иллюзию реальности вымышленного повествователя, он придумывает Белкину соседа, сообщившего об авторе некоторые подробности, еще один, эпизодический, рассказчик. Упомянута и ключница, завоевавшая расположение Белкина искусством рассказывать. Наконец, издатель признается, что Белкин не сочинитель этих историй, он их слышал от разных людей и только записал то, что ему рассказали.