Саша, не выходившая из большой комнаты, случайно оказалась за новогодним столом. Она ела салаты и грызла яблоко, развернула и надкусила три конфеты из блестящего кулька, смотрела пестрое шоу с песнями и даже несколько раз смеялась. Женя в это время лежал в комнате, катая металлический поезд по телу крысы-обжоры. Потом охнула мама, вспомнив о Жене, за ним пришел папа, схватил, принес к месту праздника и усадил на диван рядом с Сашей. Мама выпила еще две-три рюмки домашней настойки на алыче и совсем развеселилась. Она уложила голову в ладонь, посмотрела на своих детей и сказала:
Какие же вы у меня красивые. Пусть бы в новом году вы были еще здоровенькие и умненькие.
Папа решил, что это тост, поэтому закрасил мамину рюмку темно-красной наливкой, поднял свою полную бесцветную и сказал:
Ну, будем.
Родители выпили. Вдруг мама заметила, что стало совсем поздно, и начала готовить детей ко сну. Потом, лежа друг напротив друга в кроватках, дети не спали, каждый по своей причине. Женю все еще кололо что-то странное, непонятное, незавершенное. Саша же обдумывала план, как дотянуть до фейерверков и посмотреть на них в окно. Через полчаса или чуть больше Женя услышал Сашу:
Ну хочешь, я тебе свой киндер отдам?
Женя обрадовался, но не смог быстро вынырнуть из-под тяжелого, навалившегося. Он приподнялся в кроватке, вылепил во рту слово и хотел было его выпустить, но Саша уже сказала:
Как хочешь.
Саша не дотянула до фейерверков и упала в черно-ночное, спокойное и недвижимое. Женя барахтался на сонной поверхности, где мерцали звериные рожи, цветовые завихрения и сюжеты из «Айболита». Он часто раскрывал глаза и моргал, а когда небо стало взрываться неестественным, страшно пахнущим, жгущим глаза, Женя совсем пробудился и схватился за свои прыгающие ноги. Как только дрожь выползла из тела, он пошел искать родителей. В комнате, где обычно спали мама и папа, а этой ночью все пространство заполнил стол, никого не было, а в темноту плевался голубым светом немой телевизор. На кухне было темно, в коридоре тоже, родителей не оказалось дома. Женя вернулся в детскую, постоял у входа, покатался с пятки на носок и пролез в кровать к Саше. Она придавила его рукой, и тогда Женя тоже упал в глубокое-сонное и спокойное, Сашино.
Я же запретила вам вместе спать!
Мама распечатала их уютное и теплое своим криком, обыденным, но каждый раз впивающимся Жене в голову, живот и горло. Слетело одеяло и отправилось маминой рукой на пол.
Быстро встали и пошли помогать матери.
В кровати стало холодно, колко и неуютно, на оконные стекла налипали дождевые капли, питавшие во дворе зимнюю грязь, так что на улицу не хотелось, лежать тоже уже не хотелось. Саша с Женей выползли из распечатанной материным криком детской, умылись, попытались как-то сложить и склеить части тела, чтобы не развалиться от позднего засыпания, раннего подъема, усталости, семейного шума, от их душного и тесного детства.
Вы чего копаетесь, кричала мать. Можно поживее, кричала мать. Саше сказали мыть посуду, она встала на табуретку и терла тряпкой салатницу, которая стояла в раковине, она была тяжелой, и Саша не могла ее поднять, поэтому мама говорила, заталкивала в Сашу, что она безрукая, что даже не может помыть нормально тарелку. А кто ее снизу помоет, Пушкин, что ли. Ты чего встал, Женя, бери полотенце и вытирай. Мама нависала над Сашей, хватала ее за руку, водила Сашиной рукой по салатнице. Вот так надо, вот так! Грохнула посудиной об обеденный стол, где уже стоял Женя с полосатым полотенцем. Он стал тереть эту салатницу, но получалось плохо, полотенце комкалось в маленькой руке, и все капли оставались на месте, они просто меняли направление и никуда не уходили.
Ты что, даже вытереть нормально не можешь?
Кричала мать.
Руки из жопы, что ли?
Кричала мать.
Женя тер, вытирал, натирал, но получалось плохо, плохо.
Мамочка, можно мне другую тарелку? спросил Женя.
У своей криворукой сестры спроси.
М-м-м-м-ма, м-м-м-м-м-мама затянул Женя.
Опять буксуешь? Нормально разговаривай или молчи.
Саша вымыла две чашки, и маме не понравилось, как у нее получилось. Потом Саша вымыла три тарелки, и мама сказала, что слишком медленно. Саша ничего не говорила, потому что боялась; потому что все, чего боялась Саша в свои шесть лет, это разозлить мать, взорвать в ней что-то гневное, яростное, обжигающее. Женя тер вымытые Сашей чашки, но у него снова не получалось, капли снова убегали и не впитывались, а полотенце уже стало мокрым, противным.
Так, сядь, кричала мать, учись как надо. Женя сел, и мать повесила на его плечо мерзкое полотенце. Пользы никакой, просто держи полотенце, пока я его не возьму. Будешь вешалкой. Так, Саша, ты чего опять копаешься. Давай, вот, держи губку крепче. Я сейчас отпущу твою руку, и только попробуй опять быть соплей. Крепче. Увереннее. Давай.
Живее.
Кричала мать.
Живее!
Кричала мать.
Живее, живее, живее!
* * *
Когда Жене было двадцать шесть лет, его мама умерла. В квартире, которая много лет заполнялась только ими двумя, вдруг стало людно и шумно. Возникли родственники, которых Женя не видел годами, и соседи, на которых он давно не смотрел.
В городе Южный Ветер с покойниками прощались дома: царапали гробы, поднимая их на тесные этажи хрущевок, втискивали в комнату, где стоит самый большой телевизор, а потом бесславно выпихивали обратно на улицу. Женя стоял перед гробом один. Он медленно вывалил язык и показал его трупу матери. В комнату зашла соседка и сказала, что пора. Язык спрятался.
На кладбище взяли гроб, а Женю не взяли, потому что никто не знал, чего от него ждать. С ним осталась соседка из застеночной квартиры, не молодая и не старая, волосы торчат ржавыми пружинами. Она не сразу включила телевизор, потому что решила спросить Женю, что с ним станет. В интернат отправят, да? А квартиру тетка на себя перепишет? Женя, конечно, ничего не ответил, и соседка, вообще-то, знала, что так и будет. В пустоту от материного гроба стал плеваться светом и звуком телевизор.
Вечером стало понятно, что Женю никто из родственников к себе не заберет. И тогда с ним и дальше осталась соседка. Она улеглась на диване вдоль пустоты от гроба. Один раз проснулась и испугалась, забыв, где находится: тряпка, висящая на прихожечном зеркале, показалась ей бледным телом.
Саше было двадцать восемь лет, когда умерла ее мать. Она приехала на следующий день после похорон. Сначала вышла из самолета в городе-курорте, утопленном посреди нескольких гор, затем села в электричку. Был самый конец апреля, поэтому Саше пришлось перебросить через руку жарящее шерстью московское пальто. Саша ехала в Южный Ветер.
Этот город был как будто специально плохим, специально худшим городом из всех возможных городов, которые могли бы появиться здесь, под южным солнцем, у высокой горы, среди виноградников, орешников и подсолнухов.
Под ним бурлили минеральные воды, они были и под другими городами, за горой, но южноветровская вода томилась под слоями камней и почвы, бродила где-то внутри, придавленная городом, его асфальтированной площадью, домами-панельками, саманными сараями. Она выходила наружу только в одном месте, специально отгороженном от южноветровчан, в холодном цехе завода по разливу воды. Прежде чем попасть в пластиковые бутылки, вода много раз очищалась, фильтровалась и теряла все то, что в соседних городах выплескивалось в фарфоровые кружки с носиком и радовало курортников: пахучесть, железный привкус, пузырьки воздуха, делающие щекотно в носу. Потом, уже почти обычная, южноветровская вода, запакованная в пленку, сдавленная деревянными ящиками, грузилась загорелыми руками в фуры и разбредалась по всей стране.