Я никогда бы не осмелилась к ней подойти, но профессор Каслман увидел меня и подозвал, и вот уже меня знакомили с Элейн Мозелл и называли «весьма перспективной юной писательницей». Мозелл смерила меня взглядом; я не сомневалась, что от нее не укрылось ничего, включая мою дурацкую булавку. «На самом деле я лучше, чем выгляжу», хотелось сказать мне, и я вздрогнула, пожав ее большую горячую руку. Я сказала, что мне очень понравились чтения; захотелось дочитать роман до конца.
Очень рада, только сначала попробуйте его найти, ответила она. Боюсь, за горами мужской литературы о невинности и опыте раскопать его будет не так-то просто. Моя маленькая книжечка где-то там, под этими кучами, на самом дне.
Все вокруг, включая Каслмана, бросились возражать, уверять ее, что это неправда, что ее роман мощное самостоятельное произведение, и так далее, и так далее.
И вдруг мой профессор сказал:
Да будет вам, мисс Мозелл, не так все плохо.
А вам-то откуда знать? спросила она.
Что ж, ответил он, я, к примеру, знаю немало писательниц, чьим творчеством глубоко восхищаюсь. Например, писательницы южных штатов это же целый литературный кружок во главе с Фланнери ОКоннор и прочими. Женщины, чьи произведения неразрывно связаны с их малой родиной.
Я заметила, как они смотрели друг на друга, как обменивались тайным кодом, точка-тире, точка-тире вот она склонила голову; вот он оперся локтем о стену, приняв небрежную позу; оба явно интересовались друг другом, а остальные сотрудники кафедры и студенты молча стояли вокруг, как хористы, поющие партии селян в опере и уходящие вглубь сцены, чтобы два солиста могли спеть свои арии. Она была резкой и неприятной некогда красивая женщина, с годами растолстевшая и слишком разочаровавшаяся в жизни; людей к ней больше не тянуло, но профессор Каслман был ей очарован. Впрочем, возможно, она вызывала у него и отвращение, но вместе с тем притягивала его. Она была талантлива, но таланты ее были странными, слишком мужскими; они приводили в недоумение. Она злилась на мир, эта Элейн Мозелл; злилась, потому что ее роман плохо продавался и потому что она понимала, что очень талантлива, но никому до этого нет дела и никогда не будет.
Слушайте, проговорила она, Фланнери ОКоннор гениальна, спору нет, но при всем моем уважении она чудачка, живет в своих фантазиях, слишком религиозна и чопорна.
Она важный программный автор, возразил кто-то из профессоров. Я каждый год включаю ее произведения в свой курс по гротеску. Она единственная женщина в моем списке; уникум.
Но у мисс Фланнери ОКоннор есть одно преимущество, которого нет у меня, продолжила Элейн. Она с Юга, а значит, у нее есть готовенькая колоритная тема, ведь американский Юг почему-то кажется многим такой экзотикой. Она замолчала и подождала, пока кто-то из мужчин наполнит ее бокал. Всем нравится читать о безумном старом Юге, все восхищаются южными писательницами, продолжала она, но никто не хотел бы знаться с ними в жизни. Потому что они странные, эта ОКоннор или, скажем, бесполая Карсон Маккаллерс, похожая на белку. Я же не хочу быть странной. Мне просто хочется, чтобы меня любили. Она вздохнула глубоко и добавила: Знаете, мне иногда жаль, что я не лесбиянка, правда жаль.
Собравшиеся тихо запротестовали.
Вы это несерьезно, робко произнесла деканша, но Элейн Мозелл не дала ей договорить.
В каком-то смысле несерьезно, да, ответила она. Проблема в том, что я очень люблю мужчин, хотя они того не заслуживают. Но будь я писательницей-лесбиянкой, мне было бы совершенно плевать, что обо мне думает весь мир и думает ли вообще.
Кто-то что-то ответил, они продолжили разговаривать, но постепенно разошлись; становилось поздно, и уборщики с швабрами уже поджидали за дверью, а я стояла, комкая в руках салфетку с логотипом колледжа Смит, и ждала, хотя чего не знала. Элейн Мозелл это заметила и внезапно взяла меня за руку и оттащила в сторону, в маленький альков так быстро, что я даже удивиться не успела.
Говорят, вы талантливы, сказала она.
Возможно, ответила я.
Не надо, сказала она. Никто больше ее не слышал; нас окружали лишь мраморные бюсты почтенных давно умерших женщин.
Не надо чего?
Не думай, что сможешь привлечь их внимание.
Чье?
Она взглянула на меня печально и нетерпеливо, как на умственно отсталую. Кретинку с булавкой на юбке.
Мужчин, чье же еще, сказала она. Мужчин, которые пишут рецензии, заведуют издательствами, работают в газетах и журналах; мужчин, которые решают, кого принимать всерьез, кого возводить на пьедестал на всю оставшуюся жизнь. А кого смешать с грязью.
По-вашему, это заговор? тихо спросила я.
Скажу, что так, и все решат, что я ненормальная и просто завидую, продолжала Элейн Мозелл. А это не так. Но да, пусть будет заговор; заговор против женщин с целью заглушить их голоса, чтобы мужчины могли продолжать кричать так же громко. На последнем слове она повысила голос.
Ясно, неуверенно ответила я.
Так что не надо, повторила она. Займись чем-то другим. Женщины редко пробиваются в литературе. И в основном те, кто пишет рассказы как будто женщины более приемлемы в миниатюре.
Может быть, ответила я, женщины просто отличаются от мужчин. И в литературе пытаются вести себя иначе.
Да, ответила Элейн, возможно, ты права. Но мужчины с их монументальными полотнами, с их толстыми романами, которые включают в себя все на свете, с их шикарными костюмами и громкими голосами мужчины всегда получают больше. Они важнее. И знаешь почему? Она приблизилась и проговорила: Потому что они так сказали.
С этими словами она резко ушла, я вернулась в общежитие и весь вечер чувствовала себя неуютно, тревожно. Вскоре про Элейн Мозелл все забыли; первый тираж ее романа кончился, и допечатывать его не стали; он исчез с полок, стал редкостью, одной из тех заплесневелых никому не известных книг, что люди покупают за двадцать пять центов на домашних распродажах у обочины в Вермонте и ставят на полку в комнате для гостей, но ни одному гостю не приходит в голову их прочитать.
Иногда я вспоминала Элейн Мозелл и думала, что с ней сталось, ведь после «Спящих собак» романов у нее больше не выходило. Может, она слишком переживала из-за неудачи первой книги, а может, вышла замуж, родила детей, и в ее жизни просто не осталось места для литературы. А может, она стала алкоголичкой или не смогла пристроить рукопись ни в одно издательство; может, «книг в ней больше не осталось», как часто с сожалением говорят о писателях, видимо, представляя писательское воображение в виде большой кладовки, которая может быть набита запасами снеди или пуста, как во время войны.
А может, она умерла. Я так и не узнала; ее роман почил на бескрайнем кладбище нелюбимых книг, и может быть, в безутешном горе она решила похоронить себя вместе с ним.
Как-то раз, примерно через месяц после начала семестра к тому времени у нас с профессором Каслманом состоялись уже три очных сессии в его кабинете, и каждый раз он очень меня хвалил, он подозвал меня в конце занятия, и я подошла, захлебываясь от волнения, но стараясь сохранять спокойствие.
Мисс Эймс, позвольте вас кое о чем спросить, сказал он. Давайте прогуляемся и поговорим.
Я кивнула, отметив, что наш обмен любезностями не остался незамеченным для моих однокурсниц. Одна из них, Рошель Дарнтон, чьи рассказы неизбежно заканчивались неожиданным сюжетным поворотом «как у ОГенри!» печально вздохнула, надевая пальто и глядя на студентку и учителя, оставшихся после урока. Она словно понимала, что профессор Каслман никогда не позовет ее с ним прогуляться, никогда не попросит остаться после урока, задержаться, побыть с ним чуть дольше положенного.