Бабушка бросает первую халу на стол и возвращается по очереди за второй и третьей.
Знаешь, что я думаю? говорит она. Даже когда я не смогу вспомнить свое имя, как печь халы, я не забуду. Мой отец позаботился об этом. Он все время спрашивал меня, когда я возвращалась домой после школы, учила уроки с друзьями или когда мы с ним гуляли по городу: «Минка, сколько сахара? Сколько яиц?» Еще он спрашивал, какой температуры должна быть вода, но это был вопрос с подвохом.
Теплая, чтобы растворить дрожжи, кипящая, чтобы смешать влажные ингредиенты, холодная, чтобы сбалансировать температуру.
Бабушка оглядывается через плечо и кивает:
Мой отец был бы счастлив, знай он, что его халы находятся в хороших руках.
Вот подходящий момент, понимаю я и жду, когда бабушка принесет на разделочной доске одну из косиц на стол. Пока она разрезает халу специальным хлебным ножом, от булки валит пар, будто из нее выходит душа.
Почему вы с дедом не завели пекарню вместо книжного магазина?
Бабушка смеется:
Твой дед и воду-то вскипятить не умел, не то что бейгель приготовить. Чтобы печь хлеб, нужно иметь талант. Как у моего отца. Как у тебя.
Ты почти ничего не рассказывала о своих родителях.
Рука бабушки, держащая нож, начинает дрожать, совсем чуть-чуть. Если бы я не смотрела на нее так пристально, то ничего и не заметила бы.
Да что про них говорить. Бабушка пожимает плечами. Мать следила за домом, а отец был пекарем в Лодзи. Ты это знаешь.
Что с ними случилось?
Они давным-давно умерли, отвечает она, чтобы отвязаться. Протягивает мне кусок халы без масла, потому что, если вы испекли по-настоящему хорошую халу, к ней ничего больше не нужно. Ах, посмотри-ка! Она могла бы подняться лучше. Мой отец говорил, что хороший хлеб можно есть и завтра, а плохой нужно съесть сразу.
Я беру бабушку за руку. Кожа у нее как тонкая бумага, сквозь которую проступают кости.
Что с ними случилось? повторяю я.
Она натужно смеется:
К чему этот вопрос, Сейдж! Ты, случайно, не пишешь книгу?
Вместо ответа я переворачиваю ее ладонь и мягко отодвигаю рукав блузки, чтобы показался мутный край голубой татуировки.
Бабушка, в нашей семье не только у меня есть шрамы.
Она отнимает у меня руку и опускает рукав:
Не хочу говорить об этом.
Бабушка, я уже не маленькая
Нет! резко отвечает она.
Мне хочется рассказать ей о Джозефе. Спросить об эсэсовцах, которых она знала. Но я понимаю, что не сделаю ни того ни другого.
Не потому, что бабушка не хочет это обсуждать, а оттого, что мне стыдно: я завела дружбу с человеком готовила для него, болтала и смеялась с ним, который, может быть, когда-то мучил ее.
Когда я приехала сюда, в Америку, здесь началась моя жизнь, говорит бабушка. А все, что случилось до того это было с другим человеком.
Если моя бабушка смогла возродиться к новой жизни, почему Джозеф Вебер не смог?
Как ты это делаешь? мягко спрашиваю я, и теперь мой вопрос не только о ней и Джозефе, но и обо мне. Как тебе удается вставать каждое утро и не вспоминать?
Я никогда не говорила, что не помню, поправляет меня бабушка. Я говорила, что предпочитаю забыть. Вдруг она улыбается, обрезая нить разговора и вместе с ней мой следующий вопрос. А теперь моя прекрасная внучка вряд ли приехала сюда, чтобы обсуждать давнюю историю, верно? Расскажи-ка мне о пекарне.
Я пропускаю мимо ушей комплимент «прекрасная» и сообщаю:
Я испекла хлеб с ликом Иисуса внутри. Это первое, что приходит мне в голову.
Правда? Бабушка смеется. Кто это сказал?
Люди, которые верят, что Бог может проявить себя в каравае хлеба.
Бабушка выпячивает губы:
Было время, когда я могла увидеть Бога в одной крошке. (Я понимаю, что она протягивает мне оливковую ветвь, дает увидеть кусочек ее прошлого. Сижу тихо-тихо, чтобы не спугнуть ее, вдруг еще что-нибудь скажет.) Знаешь, этого нам не хватало больше всего. Не кроватей, не наших домов, даже не матерей. Мы говорили о еде. Жареная картошка и грудинка, пироги, бабки. Тогда я могла бы жизнь отдать за отцовскую халу, только что вынутую из печи.
Вот почему бабушка печет по четыре штуки каждую неделю, хотя сама и одну не может съесть целиком. Она и есть-то их не собирается, просто хочет позволить себе роскошь раздать остальное тем, кто все еще голоден.
Начинает звонить мой мобильный, и я морщусь. Вероятно, это Мэри, сейчас устроит мне головомойку за то, что вместо меня в пекарню на ночную смену пришла Робена. Однако, вынув телефон из кармана, я вижу, что номер незнакомый.
Это детектив Викс. Я хочу поговорить с Сейдж Зингер.
Ничего себе, говорю я, узнав голос. Не ожидала, что вы мне позвоните.
Я немного покопался в этом деле, отвечает он. Мы пока не можем вам помочь. Но если вы хотите обратиться с запросом куда-нибудь, я бы предложил вам ФБР.
ФБР. Это гигантский шаг вперед в сравнении с местным полицейским участком. Сотрудники ФБР поймали Джона Диллинджера[12] и Розенбергов[13]. Они обнаружили отпечатки пальцев, по которым уличили убийцу Мартина Лютера Кинга-младшего. Эти дела важнейшие для национальной безопасности и неотложные, а не те, что томились в забвении десятками лет. Фэбээровцы, вероятно, обсмеют меня по телефону раньше, чем я успею закончить свои объяснения.
Поднимаю глаза и вижу бабушку, она стоит у разделочного стола и заворачивает халу в фольгу.
Какой номер? спрашиваю я.
Чудо, что я возвращаюсь в Вестербрук, не слетев с дороги, так я вымоталась. Захожу в пекарню, отперев дверь своим ключом, и застаю Робену спящей она сидит на гигантском мешке с мукой, положив щеку на деревянную столешницу. Радует, что на стеллаже охлаждаются хлебы и из печи тянет запахом выпечки.
Робена, говорю я и мягко встряхиваю ее за плечо. Я вернулась.
Она садится прямо:
Сейдж! Я на минутку задремала
Это ничего. Спасибо за помощь. Я надеваю передник и завязываю его на поясе. Как Мэри, по десятибалльной шкале?
Около двенадцати. Она сегодня уработалась, потому что ждет завтра наплыва клиентов из-за Иисусова Хлеба.
Аллилуйя, безрадостно возглашаю я.
По пути домой я пробовала набрать номер местного офиса ФБР, но там мне ответили, что я должна обратиться в отделение, которое является частью Министерства юстиции в Вашингтоне, и дали другой номер. Но очевидно, отдел по правам человека и специальным расследованиям работает по расписанию банков. Голосовой ответчик посоветовал мне набрать другой номер, если дело срочное.
Трудно судить, насколько неотложное у меня дело, учитывая, как долго Джозеф хранил свою тайну.
А потому я решила закончить с выпечкой, переложить хлеб в витрины и уйти до появления Мэри, которая будет открывать магазин. Я позвоню из дому, когда останусь одна.
Робена показывает мне таймеры, которые расставила по кухне: одни отмеряют время выпекания, другие показывают, сколько еще бродить и выстаиваться тесту, третьи сколько подходить сформованным хлебам. Почувствовав, что все успеваю, я провожаю Робену до выхода, благодарю и закрываю за ней дверь.
Взгляд мой сразу же падает на Иисусов Хлеб.
Впоследствии я не смогу объяснить Мэри, почему сделала это.
Хлеб зачерствел, он твердый как камень, мозаика из пятен и отверстий, создававшая лик, уже блекнет. Я беру лопату, которой вынимаю и ставлю хлебы в дровяную печь, и бросаю Иисусов Хлеб в разинутый зев топки, прямо на красные языки пламени, пылающего внутри.
Робена приготовила багеты и булочки; осталось еще много чего испечь до зари. Но, вместо того чтобы действовать по заведенному распорядку, я вношу изменения в меню сегодняшнего дня. Производя подсчеты в голове, я отмеряю сахар, воду, дрожжи, растительное масло, соль и муку.
Закрываю глаза и вдыхаю сладковатый мучной запах. Представляю себе магазин с колокольчиком над дверью, который звякает при входе покупателя; музыкальный звук падающих в кассу монет, который может заставить девушку, уткнувшую нос в книгу, поднять голову. Остаток ночи я пеку по одному рецепту, так что к моменту, когда первые лучи солнца начинают мерцать над горизонтом, полки в «Хлебе нашем насущном» плотно забиты узловатыми косицами прадедушкиных хал, их великое множество, просто невозможно себе представить, что такое голод.