Я говорил с мамой, и она рассказала мне, что вы с Ноа живете вместе. Честно говоря, я был очень удивлен. В нашем последнем разговоре перед моим отъездом помнишь? после того, как ты наголову разбил меня в теннисном матче (ублюдок, одержимый страстью к победам, неужели ты не мог отправить меня в путь победителем?), ты сказал, что боишься и это может не сработать, не так ли? Что есть у тебя чувство, будто ты встретил ее слишком рано. Ладно. Но, похоже, пока у вас все получилось. И я рад за тебя. Где именно находится этот Кастель? До духана «Хумус абу Гош» или после него? Во всяком случае, обещаю навестить вас, когда вернусь (в эту минуту это кажется весьма далеким, но как знать).
Солнце сейчас садится на Реконсито, облака окрашены в оранжевый, и легкий ветерок вовлекает в танец верхушки деревьев. Еще немного, и совсем стемнеет, и тогда начнут мерцать светлячки. Потрясающее зрелище, пляска огней. Но, кроме этого, ночью здесь нет света, и продолжать писать трудновато. (Хотя, это может быть интересным один раз написать письмо ночью, вообще не видя, что пишешь, не заботясь об аккуратных строках, пробелах между буквами, не думая о том, понимают тебя или нет. Возможно, попробуем это в следующем письме. Да не оставит тебя милосердие.)
Пока же адиос.
Пошли мне что-нибудь на адрес посольства Израиля в Ла-Пасе, говорят, что там сохраняются письма.
Ноа мой привет и песня в придачу.
Моди
Временами, когда Амир выходит во двор, он видит его. Младшего брата павшего солдата. На заброшенном поле между домом семьи Закиян и домом мальчика, который гладит бродячих кошек. Пасет муравьиное стадо. Громоздит камень на камень, памятник брату.
И всегда один.
И никогда не поднимает взгляд, хотя знает, что Амир рядом. Стоит.
Все слышно сквозь эти стены, и когда я говорю «все», я имею в виду именно «все». Чтоб они были здоровы, студенты эти, почти каждый день, а иногда и два раза в день. А какие звуки она издает, господи ж ты боже мой. То есть не всегда, иногда слышится только скрип кровати и смешки; но, когда это им удается, Ноа совсем не стыдится и все удовольствие выплескивает наружу, но самое смешное, что Лилах, моя самая маленькая, когда слышит, как Ноа наслаждается, она пугается и начинает плакать, я должна взять ее на руки и успокоить, а попутно и сама успокоиться, потому что эти звуки и вправду сбивают меня с толку. Иначе говоря, иногда это меня просто раздражает и хочется постучать им в дверь, сказать со всем уважением, чтобы убавили громкость, но иногда, в те дни, когда Моше в дороге до позднего вечера, а я целый день одна дома, с подгузниками, текущими носами и радио, передающим песни под фортепиано, эти голоса, доносящиеся из квартиры соседей, вызывают у меня некий зуд ниже живота, и я начинаю поглядывать на часы, ну, когда уже Моше вернется, а когда он наконец-то появляется и дети уже легли спать, я обнимаю его чуть дольше, чем обычно, целую его в подбородок, это у нас своего рода сигнал, а он начинает жаловаться, мол, я измотан, устал смертельно, но я-то его знаю, моего плюшевого мишку, и знаю, что нужно делать, чтобы он возбудился: черный кофе, лучащиеся взгляды, ласковые поглаживания по затылку, и через несколько минут мы уже в постели, без криков и стонов, но с огромным ощущением приятного, ведь мы уже восемь лет вместе, со средней школы, и мы знаем, что делать и что говорить, а кроме того, в конце, когда уже все свершилось и мы лежим на спине, немного в удалении друг от друга, Моше всегда бормочет: «Благословен Господь, благословен Господь», а я завожусь и говорю: «С чего это твое «благословен Господь», при чем здесь Бог вообще?» потому что я сильно не люблю, когда он начинает говорить, как его религиозные братья. Но сколько я ему ни твердила об этом, он продолжает свое «благословен Господь», утверждает, что это у него слетает с губ просто автоматически.
Когда у нас была шива семь дней траура, я не мог дождаться, чтобы это закончилось. Чтобы все люди разъехались по своим домам, особенно тетя Мириам, потому что из-за нее меня перевели в гостиную. Я хотел, чтобы мы вынесли уже из гостиной стулья и матрасы, и всю эту груду посуды, и недоеденные кусочки кубэ, и тогда появится наконец-то немного места, а мне позволят вернуться в свою комнату, немного поиграть в разные игры на компьютере или посмотреть телевизор, что было запрещено в течение всей недели, и у меня будет время подумать о Гиди и обо всем новом, что они говорили о нем последнюю неделю, и частично это было неправдой, например, что он любил армию и все такое, но в ту минуту, когда закончилась шива и тетя Мириам, уезжавшая последней, исчезла в такси, которое отвозило ее в аэропорт, я уже начал скучать по шуму и даже пожалел о своем желании, чтобы все ушли, потому что дом внезапно стал таким тихим, по-новому, эта тишина не похожа на тишину субботнего утра, когда все спят, или на тишину в моем классе, когда учительница велит всем читать из «Новой хрестоматии».
Мама и папа едва разговаривают со мной, а если и разговаривают, то только для того, чтобы отдавать распоряжения: «Почисти зубы», «Убери звук на компьютере», либо для того, чтобы задавать вопросы, например: «С чем тебе сделать бутерброд» или «Когда тебя забрать после тренировки в секции каратэ». Но самое странное, что они едва разговаривают друг с другом. Когда же они разговаривают, скажем, за ужином, можно услышать в каждой фразе, даже, если это только «передай мне перечницу», что они злятся.
Папа злится из-за «храма», так это он называет, который мама создает Гиди в гостиной. Он ничего не говорит ей, но можно понять, что он чувствует, по напряжению мышцы на щеке, которая начинает дрожать всякий раз, когда она вешает еще одно фото Гиди, зажигает еще одну свечку, вставляет в рамку еще одно письмо, присланное нам из армии. Мама же сердится на папу за те слова, которые он сказал корреспонденту из газеты. «Зачем ему это нужно? сказала мама по телефону тете Маргалит, когда папа был на работе, а я прятался за шкафом и все слышал. Я не понимаю его. Если ему нужно душу излить, пусть поговорит со мной. А кроме того, зачем он нападает на других родителей? Откуда у него эта наглость судить их?»
Это не в первый раз, когда мама и папа в ссоре.
Так было и два года тому назад, потому что мама хотела завести еще одного ребенка. В то время Гиди еще жил дома. Однажды он увел меня в свою комнату, рассмешил до слез, подражая разным животным, а потом усадил на свою кровать и объяснил мне, что это вполне нормально, если папа и мама не во всем согласны друг с другом, и уж точно это совсем не значит, что завтра они разведутся, как родители Рои, а вполне вероятно, что они помирятся через неделю-другую и все вернется и станет по-другому.
Но теперь Гиди погиб, и когда мне больше невмоготу выносить настроение, царящее в доме, я ухожу прямо в поле, не говоря никому ни слова, просто выпрыгиваю из окна своей комнаты, чтобы мама не спрашивала, куда я иду. Я приземляюсь на расставленные ноги, как гимнаст, прыжком преодолеваю заборчик и иду в поле, собираю камни для памятника Гиди. Или играю с кошками. Никто не пристает ко мне с вопросами. Не смотрит на меня, будто я кукла в тель-авивском музее восковых фигур «Башня Мира», как поступают дети в моем классе с тех пор, как я вернулся в школу после траура.
Только высокий студент, который живет в квартире напротив, иногда выходит во двор, развешивает выстиранное белье или ищет свои газеты, почему-то ему кажется, что разносчик швырнул их в кусты. Но я-то знаю, что все его газеты на крыше, потому что у разносчика нет ни сил, ни охоты спуститься к самой двери, он бросает пачку газет прямо с дороги и промахивается, но я ничего не говорю. Вчера, когда во время поисков студент споткнулся о большой камень и упал, он мне улыбнулся, оттого что почувствовал себя глупо, и я было улыбнулся ему в ответ, но в последний момент сжал губы, сделав вид, что не заметил его. Мне не нужен еще один, чтобы меня жалеть.