Детские воспоминания
Детские воспоминания
Я достаю фотографии, есть удивительные у меня фотографии Это где-то район Малаховки, Подмосковье. Лежит мой дед, московский дед Рубинштейн, курит, а перед ним стоит мальчик и тоже курит, такой театр. Еврейский дедушка лежит, а я вот (смеётся)Надо найти эту фотографию, потому что она замечательная.
Лев Зиновьевич Рубинштейн. 1937
На обороте надпись: «На добрую и вечную память моим дорогим деточкам Саве, Этеньке, Юреньке и Мишеньке. От отца и дедушки Л. Рубинштейна. Рождён в 1873-м году 23-го августа, сфотографировано в 1937-м году 1 мая. Берегите и храните».
Другая фотография: мама, отец мой и я маленький совсем. Опять (смеётся) отец лежит, вся в белом мама, очень красивая. Она была удивительно красивая женщина, я найду фотографию. И я такой мальчик. То есть момент игровой присутствовал в жизни. Знаешь, отец Лёвы Рубинштейна, Семён Львович, он был игрун. Юмор, подвижность была, не было такой погружённости у моих родственников.
Прабабка моя, мать со стороны не Рубинштейна, а Литвиных, с материнской линии Заболел брат мой, Миша, дифтеритом и скарлатиной одновременно, очень тяжёлое было состояние (сейчас он в очень плохом состоянии в Америке, бедняга), и мама позвала эту свою бабушку, мать матери. Что-то рассказывает ей, и я помню истерический хохот. Такой хохот, как бывает у людей, когда убиты, всё, и вдруг разрядка. Это что-то сказала (смеётся) прабабушка, вот эта Двойра, а ей уже под девяносто лет
31
Юрий Злотников с родителями. Ок. 1932
Этель Львовна и Савелий Львович с детьми, Юрой (слева) и Мишей, на даче. Тайнинская (Московская обл., рядом с г. Мытищи ), 1939
Всё-таки это была какая-то интересная, лёгкая внешне, может, но жизнь такая. Это я запомнил.
Кроме всего прочего, я помню, что мы жили около Парка культуры, отец очень любил одеваться: Парк культуры, и Дунаевский, и Шостакович. Или эта песня «Дороги, дороги»
32
Братья Злотниковы, Юра (крайний слева) и Миша (лежит), с двоюродными братьями Михаилом Рубинштейном (сидит на Мише) и Леонидом Беленьким на даче. 1939
Любимое чтение романтически настроенных молодых людей Ромен Роллан. Я читал «Жана-Кристофа» с удовольствием в 1940-е годы. «Жан-Кристоф» любимая была книжка. Потом, я помню, была такая книжка «Жизни великих людей: Бетховен. Толстой. Микеланджело». Тоже Ромен Роллана. Элемент романтизма, вот даже по этому чтению, он был. И должен сказать, что при всём тоталитаризме советской эпохи гуманистическая литература XIX века окрашивала наше воспитание Но а потом, конечно, было сильное увлечение Маяковским, очень сильное увлечение. Маяковский мне, кроме всего прочего, казался не только бунтарём, а европейцем почему-то, европейцем по своей эстетике. Человек, который, в контраст к этому сентиментализму, Ромену Роллану, был конструктивен. И его хождения по мастерским и по культуре Парижа я читал и перечитывал. И помню его критические статьи о Чехове: вот Чехов поэт хмурых дней, пассивности российской, мрака. Но Маяковский понимал, что Чехов сильный художник, он видел в нём сильного эстета. Помню, что это меня поразило. Во всяком случае, от Маяковского шла свежесть, конечно, такое европейское начало. Вообще, когда в России говорят «европейское начало» это всегда желание уйти от русской болезненной рефлексии к какому-то осознанию, к какой-то бодрости. Поэтому так нравился мне Прокофьев, и вот токкатность Прокофьева была тоже без вот этого лишнего психологизма. Какая-то чистота, кристальность. Отсюда, может быть, и возникли мои сигналы. Вот эта эстетика вокальности и элегической простоты.
Художественная школа. Фаворский: урок жизни
Уже в Камышлове я стал любить рисовать, у меня даже сохранились рисунки. Я познакомился с милым русским парнем в госпитале, который рисовал. И вот была какая-то удивительная романтическая дружба и я его любил, и, видимо, он ко мне хорошо относился. Он мне рисовал кошек, и я обалдел от этих кошек. Просто обалдел Я его провожал в Камышлове на фронт, он даже написал мне в Москву письмо, а я, такая сволочь, как-то не ответил. Удивительный был человек! Русский парень с Урала Ему было лет 20 или 19. И когда я приехал в Москву, то жаждал поступить в художественную школу. Мне сказали, что есть художественная школа, она была при Комитете по делам искусств, находившемся во время войны в здании Политехнического музея. Там была грандиозная лестница, надо было куда-то идти, записываться. И я испугался. Я пошёл с Лёлькой
33
. И мы поднялись по лестнице. Я зашёл, показал какие- то срисованные рисунки. Мне сказали, что это не годится, идите в зоопарк, порисуйте с натуры. Пошёл в зоопарк. И первого, кого я рисовал, то, что не двигается, сову. Ну вот И встретил трёх кучерявых мальчишек. Одним из них был мой сегодняшний прия тель Алексей Васильевич Каменский, сын футуриста Каменского. И были его однокашники. Он был старше, был уже в выпускном классе, а я только поступающий. Потом я уже научился рисовать и полюбил зоопарк. Иногда ко мне залезали в карман: обступали меня, мальчишку я что-то рисую и залезали в карман. И я засовывал бритвы в карман. Один раз увидел зверскую морду, которая сосала пораненный о мою бритву палец. Короче говоря, я поступил в эту школу. Причём у меня была какая-то жуткая уверенность, что я талант, меня должны принять.В живописной мастерской МСХШ. Слева направо: Боря Карпов, Юра Злотников, Гриша Дервиз, Э. Вайсман, Гена Михлин, Володя Федорович. Ок. 1945
Я поступил в школу художественную в сорок третьем году, и как-то очень легко всё это прошло. Но в то время школа была не напротив Третьяковской галереи, а на Переяславке, на Мещанской улице. Там была школа, такая стандартная городская школа, и там временно помещалась, ну какое-то время с сорок третьего по в общем, лет 45, помещалась художественная школа в обычной такой, типовой школе, десятилетке, пятиэтажной школе. А до этого мы базировались в какой-то музыкальной школе, но это было в переулке недалеко от Никитских ворот и Арбата, вот. По-моему, рядом с ГИТИСом.
Живописный класс МСХШ педагога Б. Хайкина. Юрий Злотников слева в верхнем ряду. Справа в нижнем ряду староста Владимир Андреенков. Ок. 1945
Так что это был, значит, сорок третий год. Была группа ребят, с которыми я познакомился. Среди них был такой Григорий Дервиз, Григорий Георгиевич Дервиз
34
Вот. Это всё тянулось давно, из Домотканова
35
36
Помимо того, что он был замечательный, конечно, художник и, в общем, человек для России тогда очень важный, большой культуры, пластической культуры, он был и мудрец. Все его ученики, которые почковались около своего учителя, набирались от него мудрости мудрости переносить те сложные ситуации, тот сложный климат, в котором жила страна, где перемешаны были ложь с правдой очень густо.
Дело в том, что сами его гравюры и сам его облик создавал какую-то невероятную ауру. Он говорил даже певуче. От Фаворского шёл какой-то покой правды, он мог в период горячей встречи много народу встать и сказать: «Вы знаете, я пошёл проведать Марью Владимировну», жену, она болела, пошёл с ней сидеть. То есть в нём совмещались крупный мыслитель, художник с очень чутким человеком, настоящим человеком в те нечеловеческие годы. Это, конечно, на нас, мальчишек, действовало.
Более того, первые свои экспериментальные работы я показывал ему. Это было сразу же после болезни или смерти Марьи Владимировны. Но дочь его Маша, тоже Марья Владимировна, устроила мою встречу с дедушкой, как они его называли, встречу с Владимиром Андреевичем.
Это была очень замечательная встреча, и он мне сказал такую фразу, которая популярна была как русская поговорка: «суп из топора». Вот эта абстрактная живопись, беспредметная, она так им и сформулировалась, как то, что я делаю «суп из топора».