— Мы вам предоставляем жратву, это наша обязанность, это наша работа. Жратвы у нас полно, но тебе ее никто не подаст. И сам ты ее не возьмешь, потому что не по правилам. А раз ты не можешь обслужить себя и никто другой тебя тоже не обслужит, то ты хоть с голоду сдохни, лично я никакого выхода не вижу.
С другого конца комнаты раздался громкий, глубокий голос:
— Йа положу этому заключенному йеду, сэр.
Этот голос явно принадлежал человеку, выросшему на берегах Клайда.
С трудом поднявшись на ноги, Кингсли посмотрел в ту сторону, где со скамейки поднялся человек. Огромный мужчина с самыми рыжими волосами, какие он когда-либо видел. Кингсли сразу узнал его, потому что когда-то этот человек был объектом не меньшего презрения общественности, чем предводители ирландских республиканцев. «Рыжий» Шон Макалистер, секретарь профсоюза докеров, человек, обладавший, наверное, большим влиянием в обширном порту Лондона, чем председатель службы персонала и судоходной компании «Уайт-Стар лайн», вместе взятых.
Макалистер сидел в дальнем конце столовой среди дюжины суровых с виду заключенных. Они держались в стороне от остальных, и стулья рядом с ними были не заняты: очевидно, эти люди, как и сам Кингсли, были чужаками. Социалисты и работники профсоюзов рабочих, забастовщики, заклейменные обществом, которое с подозрением относилось к тем, кто ставил классовую войну выше Великой войны.
Макалистер пошел к котлам, и заключенные расступились, чтобы его пропустить. Защитой ему служила его физическая мощь, а также группа молчаливых заключенных, с которыми он сидел.
Подойдя к скамейке, на которой стояли котлы, Макалистер протянул вперед огромную руку:
— Можно йа возьму у вас на минуту черпак, надзиратель?
— Вы хотите помочь трусу и предателю?
— Сейчас йа вижу перед собой только человека в беде, надзиратель.
Надзиратель недовольно передал черпак Макалистеру. Заключенный взял жестяную миску, налил Кингсли похлебки и положил сверху кусок хлеба.
— Ну вот, господин полицейский. Держите свой ужин.
— Спасибо.
Макалистер отвернулся, чтобы вернуться на место, и в этот момент Кингсли обратился к нему:
— Можно я присяду за ваш стол, сэр?
Макалистер остановился, повернулся и некоторое время смотрел на Кингсли.
— Нет, мать твойу, не можешь, потому что ты гадкий, мелкий полицейский.
От его слов Кингсли было больнее, чем от оплеухи надзирателя.
— Йа положил вам еду, потому что это ваше право и, в отличайе от вас, инспектор, йа человек, у которого болит совесть о человеческих правах.
— Пожалуйста, я…
— Но разве йа похож на человека, который разделит кусок хлеба с парнем, думайущим, что он слишком хорош, чтобы сражаться рядом с парой миллионов британских рабочих, надевших солдатскую форму?
Остальные заключенные не проронили ни звука. Они не сводили глаз с Кингсли — им достаточно было быть свидетелями его унижения.
— Вы ведь сами носили форму Его Величества, верно, мистер Кингсли? Полицейскуйу синюйу форму. Вы были в ней на суде. Йа видел фотографийу в «Иллюстрейтед Лондон ньюс», надзиратель мне показывал. Полицейского инспектора на скамью подсудимых загнала совесть. И йа подумал: почему вдруг он вспомнил о совести только теперь, после стольких лет полицейского беспредела в отношенийи простых людей? Столько лет шпионили, подавлйали забастовки, боровы верхом на огромных конях шли против голодайущих шахтеров? Где была ваша совесть во время локаутов, когда полицейские в такой же синей форме, как у вас, стойали у ворот фабрик и не пускали членов профсоюза на работу; когда огромныйе полицейскийе отряды защищали штрейкбрехеров, которые пригоняли издалека — чтобы загубить местныйе профсоюзы? Почему все эти годы, мистер Кингсли, когда вы работали в организацийи, которая должна поддерживать правосудие, а вместо этого защищает собственность богатеев, паразитируйущих на труде обычного, лишенного собственности народа, совесть вас не беспокоила? Отчего же тогда у вас совесть не болела? «Логика» убийства солдат вас, оказывается, оскорбляет, а логика убийства рабочих людей, шахтеров, докеров, ткачих, печатников и им подобных кажется вам совершенно нормальным делом.