Боб у прокурора - то есть то, чего я не видел и не слышал; заставлять этого придуманного Боба картинно размышлять над делом - так, чтобы читателю был понятен ход его мыслей (Боб говорил как-то, что сам почти не понимает хода своих мыслей, не улавливает его, и поэтому временами глядит в зеркало, а там - дурак дураком…) - ну, и прочее в том же духе. Он не обиделся бы, но мне было бы неловко давать ему это читать. А я так не хочу.
Я так не хочу. Все происходило рядом со мной и даже чуть-чуть с моим участием, и Боб был моим настоящим другом, и второй раз таких друзей не бывает, и стыд временами усиливается до того, что хоть в петлю - а лучше бежать куда-нибудь от людей, бежать, и там, в пустыне, молить о прощении - бежать, плакать, просить за себя и за остальных, не причастных к тем, кто навсегда, на все времена, запятнал род людской… и вдруг понимаешь, что по меркам людского рода это и не преступление даже - то, что они совершали, - а так, проступок, за который даже морду бить не принято… а ведь Боб знал все наверняка, знал все до последней точки и ничего не сказал ни мне, ни на суде - он считал, что так будет правильно; я до сих пор помню выражение его лица: совершенно запредельное недоумение… Боб все знал наверняка - он видел это своими глазами. Я видел не все, мне приходится додумывать, и иногда я начинаю мучительно сомневаться в правильности того, что додумываю. Поэтому я просто расскажу все так, как оно происходило.
Поэтому - и еще потому, что слишком хорошо помню звук пули, пролетающей рядом. И характерный короткий, спрессованный хруст, с которым она врезается в стену. С таким же, наверное, хрустом она врезается, входит, погружается в тело. И чувство, с которым стреляешь в человека, торопясь успеть попасть в него раньше, чем он в тебя, - страх, подавляющий почти все остальное, как это сказать правильно: зверящий? озверяющий? Как легко и как хочется убить того, кто вызывает в тебе этот страх, - и как гнусно после…
Я не напишу ни единой буквы, из-за которой не смог бы посмотреть Бобу в глаза.
Я помню, как он встретил приговор: покивал головой, вздохнул и будто бы чуть обмяк; друзья и родственники Осипова, Старохацкого и Буйкова аплодировали суду, адвокатесса Софья Моисеевна страшно побледнела и, стоя, перебирала бумаги в своей папке - Боб не хотел, чтобы его защищали, она билась об неге как рыба об лед… И мне показалось, что был момент, когда Боб сдержал улыбку - когда глядел на аплодирующих друзей и родственников; и я не удивился бы, если бы он улыбнулся и вместе с ними поаплодировал бы суду - в конце концов, суд только подтвердил тот приговор, который он сам себе вынес.
Таня выдержала все это. Она стояла рядом со мной, неотрывно смотрела на Боба, и лицо ее было скучным и плоским, как картонная маска. Мы встречаемся с ней изредка и даже иногда разговариваем. Я ничем не могу ей помочь - просто потому, что в том мире, откуда ей можно было бы протянуть руку, меня нет. Там одиночество, ветер, дождь - и разбитые зеркала… Разбитые зеркала… У меня сохранились два осколка тех зеркал, оба с тетрадку размером. Если их закрепить одно напротив другого, четко выверив расстояние, - должно быть точно два метра шестьдесят шесть сантиметров, - то через несколько минут грани осколков начинают светиться: одного - багровым, другого - густо-фиолетовым, почти черным; невозможно представить это черное свечение, пока сам его не увидишь. Поверхность зеркал тогда как-то размывается, затуманивается, и туда можно, просунуть, скажем, руку…
Я никогда не делал этого. Я просто представил себе, как возле той дороги из ничего высовывается рука. Символ Земли - рука, запущенная в другой мир. В карман другого мира. За пазуху другого мира. Символ Земли в том мире - ныне и присно и во веки веков.
Позор, от которого нам никогда не отмыться.