* * *
Брякает колокольчик над дверью, и она оборачивается, но не видит ровно ничего. В это время года маркиза над окном совершенно бесполезна. Стоит июнь, самый конец месяца, и солнце наотрез отказывается заходить. Косые лучи пронизывают лавку, ослепляя ее, а его превращая в непроницаемый силуэт. Ей не видно ни его лица, ни как он одет. Он всего лишь черное пятно, врезанное в ослепительное вечернее сияние. Но двое студентиков, которые рылись до этого в книгах, должно быть, сумели разобрать что-то против солнца, потому что они немедленно направляются к двери, аккуратно огибают его с двух сторон и выскальзывают из лавки, растворяясь в золотых лучах закатного солнца.
Bon soir[19]. Слова уже готовы сорваться у нее с языка, но тут он делает еще шаг, и она узнаёт форму. Вот уже год они маршируют по городу, расхаживают по бульварам, и люди разбегаются с их пути; они вламываются в рестораны, кинотеатры и лавки, скупают все подряд. Выгнать его она не может. Но и говорить с ним не обязана. Она проглатывает приветствие и возвращается к книге, которую читала, хотя прекрасно знает, что сосредоточиться ей теперь не удастся пока он тут, в лавке. Виви, которая спит в каморке позади магазина, неспокойно хнычет во сне.
Он спрашивает на превосходном, пускай и с акцентом, французском, не возражает ли она, если он поглядит книги. Не поднимая головы, уставясь в строки, которые не в силах различить, она кивает. Он бродит по ее лавке, берет с полок и со столов книги, перелистывает, кладет обратно. Она следит за ним краешком глаза. Он возвращает книги на место. Из вежливых, значит.
Он продолжает разглядывать книги. Она продолжает притворяться, что читает. Ее молчание, совершенно очевидно, его не беспокоит. А почему бы и нет? Он же завоеватель, оккупант, и бояться ему нечего. Но она ощущает тишину как физическое присутствие, почти такое же оглушительное, как недовольные звуки из задней комнаты, которые становятся все громче. Она встает и идет туда, к Виви. Смысла приглядывать за ним нет никакого. Победители не крадут, они экспроприируют. Квартиры, фабрики, салоны от-кутюр, издательства. Нет, им нет нужды экспроприировать издательства. Большинство издателей охотно идут им навстречу. А как еще можно добыть бумагу, без которой никак нельзя, или даже получать прибыли? А прибыли они получают, и еще какие. В первые месяцы оккупации издательское дело замерло, но потом вновь бурно возродилось к жизни, пускай пресной и бесхребетной. Анри Филипакки из «Ашетт» сам составил список книг, которые следовало бы запретить, и многие его коллеги внесли туда свои дополнения. Бернар Грассе из «Эдисьон Грассе» разослал другим издателям письмо, в котором советовал им прибегнуть к самоцензуре, чтобы не затруднять немецкое бюро пропаганды. И нашлось немало тех, кто последовал этому отвратительному совету, хотя некоторые и принялись вести опасную двойную игру. Гастон Галлимар обедает с чиновниками из бюро пропаганды снова нехватка бумаги, закрывая при этом глаза на деятельность коммунистов, которые печатают свою собственную подпольную пропаганду в его типографиях. Как хорошо, что отец успел сбежать. Он бы не сумел поддерживать двойную игру. Для него все кончилось бы расстрельной командой или на гильотине, которую немцы возродили к жизни для публичных экзекуций перед тюрьмой Санте на Монпарнасе, потому что ее отец никогда бы не продал дьяволу свое обожаемое «Эдисьон Омон», которое было собственной его душою. Вместо этого он просто закрыл издательство. Именно поэтому Шарлотт, после университета работавшая в издательстве отца, теперь заведовала книжным магазином на рю Туйе, а еще потому, что старый друг ее отца, владелец «Либрери ля Брюйер», был призван в армию, попал к немцам в плен и теперь оказался в трудовом лагере. Ребенком она проводила здесь блаженные часы, свернувшись калачиком с книжкой в одной из угловых арочных ниш, зная, что в ее распоряжении все книги, какие она только может пожелать, а ее отец с месье де ля Брюйером обсуждали в это время книги, которые отец издавал, месье де ля Брюйер продавал, а люди вокруг покупали. Магазин, как и весь Париж, потерял былой блеск с тех пор, как в город вошли немцы. Красивый паркет «в елочку» потускнел. Полироль для пола в оккупированном Париже не достать. По крайней мере, никому, кроме оккупантов и коллаборационистов. Старые индийские ковры залоснились. Но резные панели красного дерева в стиле ар-деко до сих пор обрамляют полки, и книги до сих пор в ее распоряжении если не все, какие она только может пожелать благодаря нацистской цензуре, то уж точно больше, чем она могла бы прочесть за всю свою оставшуюся жизнь. В общем, этот офицер, который разглядывает книги, может взять себе все, что он захочет, и он это знает.
Она заглядывает в заднюю комнату, подхватывает Виви из ящика, который она выстлала пледом, и начинает укачивать дочку на плече, надеясь заставить ее забыть о голодных болях. Симон нет вот уже больше часа, но поход за едой часто занимает куда больше времени. Они с Симон подменяют друг друга: одна стоит за теми скудными крохами, которые можно попытаться раздобыть в этот день, а вторая приглядывает за лавкой. У дочери Симон есть карточка J1, которая дает детям от трех до шести лет право на дополнительный паек. А у Шарлотт имеется карточка, которую выдают кормящим матерям или тем, кто утверждает, что до сих пор кормит, и даже самые дотошные немцы не берутся проверять, кончилось ли у женщины молоко или еще нет. С этой карточкой можно пройти без очереди, и она гораздо ценнее, чем та, что у Симон. Право на дополнительный паек немногого стоит, если пайков не осталось. Неделю назад за тремястами пайками крольчатины стояло две тысячи человек так рассказывали те, кто уже не надеялся, что им хватит. Эти «хвосты» просто рассадники сплетен. С трудом верится тому, что болтают люди, но и не верить невозможно.
Она возвращается в лавку, продолжая укачивать плачущую Виви на плече. Он стоит с книгой в руке у прилавка красного дерева, рядом с кассой. Проходя за прилавок, она опускает голову, отказываясь поднимать на него взгляд. В ее поле зрения попадает его свободная рука та, в которой нет книги. Пальцы у него длинные, тонкие. Она с отстраненным интересом задумывается, не играет ли он на фортепьяно. В конце концов, Германия не всегда была такой. Это была страна Баха, Бетховена и Вагнера люди говорили это друг другу, пытаясь утешиться, когда немецкие войска впервые вошли в город. Но, как оказалось, Вагнер, проигрываемый на полную мощность, прекрасно заглушает вопли тех, кого пытают, так утверждают слухи. Париж в эти дни работает на слухах, как до войны работал на бензине когда еще были автомобили. Рука, кажется, тянется к Виви, чтобы ее успокоить. Шарлотт усилием воли заставляет себя не отступить, но застывает от напряжения. Руку убирают. Может, он не такой уж бесчувственный. Может, интуиция ему подсказала, насколько отвратительна ей мысль о том, что он хоть одним своим арийским пальцем притронется к ее ребенку пускай даже это длинный, изящный арийский палец. Теперь он протягивает ей деньги. Все так же не глядя на него, она берет франки, кладет купюры в кассу, начинает отсчитывать сдачу и только тут замечает над ценником название книги и имя автора. Раньше ей просто было слишком страшно. Это книга Стефана Цвейга, где есть раздел, посвященный Фрейду. Книга, которая находится в так называемом списке Отто списке запрещенной литературы. Труды, написанные евреями или о евреях, запрещены, а эта относится одновременно и к первым, и ко вторым. Они обязаны были сдать эту книгу, и ее отослали бы на склад, где объявленные вне закона издания или уничтожались, или попросту гнили. Вместо этого Симон собрала все экземпляры, которые у них еще оставались, и спрятала в каморке за магазином. Многие книготорговцы продавали запрещенную литературу из-под прилавка, отчасти назло немцам, отчасти прибыли ради. Вот только эта лежала не под прилавком. Симон либо случайно пропустила книгу, либо оставила на полке нарочно еще один из ее бессмысленных и опасных жестов. Шарлотт любит Симон как сестру, так они всегда говорят, но иногда она готова ее убить. Что тоже, насколько ей известно, вполне по-сестрински.