Взгляд его слепо блуждал, выхватывая из багровой пелены отдельные приметы реальности. Бездымный магический огонь в очаге, золотые безделушки на столешнице низкого столика, выточенной из цельной пластины прозрачного сланца, кресло с фигурными ножками, опрокинутое им в недавнем приступе бешенства... Знакомые, любовно подобранные вещи, символы его статуса. Привычные, обыденные, убедительно настоящие. Мир, рухнувший для Боруна каких-то полторы ночные стражи назад, оказывается, и не думал рушиться, он даже не пошатнулся. Ровно грел очаг, маслянисто отливало золото, лениво дремали тяжелые складки узорных занавесей и покрывал. Он не был иллюзией, этот комфортный, роскошный, равнодушный мир. Он остался прежним, вовсе не заметив, как с грохотом и проклятиями вывалился из него достойнейший и виднейший гражданин. И оттого Боруну хотелось рвать и топтать эти наглые вещи, посмевшие остаться невозмутимыми, когда он оказался на краю гибели. Он метнулся к столику, повалил его яростным пинком. Роскошные вещицы посыпались с обиженным звоном. Одна, откатившись, остановилась возле блестящего кожаного сапога с фиолетовой отделкой. Новехонького дорогого сапога, слегка забрызганного свежей грязью. Борун медленно поднимал глаза, пока не добрался до лица – знакомого, вульгарно-красивого лица человека, снисходительно взиравшего на него из глубокого кресла.
– Кром, предатель! – взревел Борун, бросаясь к креслу и вцепляясь в подлокотники.
Человек даже бровью не повел, лишь поморщился слегка. Поднес к лицу руку, принялся изучать ноготь мизинца.
– Покуражиться пришел? Верный прихвостень нашего великого стратега! Где он, кстати?
– Ты что это, внучок?
Борун всем телом развернулся на голос. Дед, невесть откуда взявшийся, картинно восседал на краю столешницы, косо воткнувшейся в ковер. Как он там угнездился, бес его знает, – не сидел и не лежал, стлался по самому краешку, будто ящерица по каменному гребню. Вид у него был безмятежный, крылья расслабленно свешивались из-под складок плаща, только когтистая лапка цепко держалась за невидимые неровности на отполированном сланце.
– Бушуешь, вещи разбрасываешь. Никак недоволен чем?
Борун отклеил липкие ладони от подлокотников кресла.
– Ты знал?
– А что это меняет?
– Даже не спрашиваешь, о чем я, – упрекнул Борун, чувствуя, как улетучивается его ярость, уступая место беспомощной, детской горечи.
Существо ободряюще улыбнулось ему:
– Ты не понял, внучок. Этот их закон, заключение под стражу и... и прочее в том же духе – разве это что-то меняет в твоих планах? Ты что, собираешься проиграть королевские выборы?
– Я... Э-э-э, конечно, нет. Просто мне не очень-то... Если...
Борун провалился в выпуклые, поблескивающие влажной слюной глаза. И ослабли тройные узлы, стискивавшие все у него внутри, испарился нутряной, панический страх. Даже звериное чутье на опасность примолкло, свернулось клубочком где-то глубоко в душе. Эти глаза были полны любви – всепоглощающей отеческой любви и гордости за него, особенного, единственного на свете мальчика. Облитый теплым сиянием, Борун преображался на глазах. Сами собой развернулись плечи, величаво выпятился живот, и сладко заныли виски, схваченные королевским обручем, представлявшимся ему так ясно, будто он уже увенчивал голову.
– Ну так никаких больше «если»! – возгласила тварь, столбиком вытягиваясь на остром сколе камня. – Иди, мальчик мой, иди и завоюй этот мир! А сейчас спать. Ты устал, ты пострадал от злых людей, они пугали и мучили тебя. Засни, а завтра явись к ним.