Ему нужны были люди, постоянно. Люди, чем больше, тем лучше, и всех их он умел собрать вокруг себя и заставить с собою возиться. Их лица, устремленные на него с искренней или добросовестно изображаемой любовью, – вот что подлинно занимало его помимо собственной своей персоны. И он рассматривал их с таким холодным интересом, будто примечал что-то для себя полезное. Нянька дивилась, как рано и как ловко он освоился с домашними, научился без усилий добиваться своего. С обожающей родительницей он был один, с отцом, грубым и чванливым простаком, – другим, с гордячкой бабушкой – третьим. Но сколько ни менялись лицо и ухватки, глаза оставались прежние – цепкие, изучающие глаза-стеклышки, методично изучающие и губы воркующей над сынком матери, и волосатую бородавку на дедовском носу. Прискучив наблюдением за ближними, что случалось с ходом времени все чаще, странное существо погружалось в себя и с видом сосредоточенным и отрешенным обдумывало, как казалось няньке, какие-то гадости. В эти мгновения Борун казался ей законченным уродом, слепоглухонемым обрубком. Добрая старуха негодовала сама на себя, но поделать ничего не могла.
У подросшего Боруна не плясали соломенные куколки. Он уже вошел в какой-никакой разум, понимал, что с ним что-то не так, да и видел уже, как играют другие дети – простые, в обноски одетые дети конюхов, швей, слуг. У тех, голопятых, крикливых, совершенно неотесанных, дамы-лучинки с бутонными головками и юбками из пышных садовых цветов ходили друг к другу в гости, лаяли слепленные из глины кособокие собачки, солдаты-щепочки потешно схватывались друг с другом в нешуточных поединках. Борун смотрел и бесился от бессилия. Для него все это были просто отломанные цветочные головки, просто щепки, просто комочки глины. Он не мог подчинить их, не мог заставить служить себе. И он, визжа и рыдая, кидался на оборвышей, объединенных общей тайной, вступивших в сговор с вещами и друг другом против него, Боруна, не простого, а особенного мальчика, самого красивого, богатого, долгожданного. Лучшего. Мать, бабка, даже отец, вообще-то равнодушный ко всему, кроме денег и славы собственного имени – но давно крошкой сыном прирученный, – вставали стеной между ненаглядной кровинушкой и остальным миром.
Гнусным служанкиным детям доставались затрещины, летели в костер нехитрые игрушки под горький рев малышни, тут же готовой утешиться очередной находкой: лоскутком, бумажным обрывком, деревянной чурочкой – любым пустяком. А для Боруна заказывали не игрушки – шедевры. Настоящие маленькие крепости и дворцы, солдат в форме, воссозданной до последней детальки, крохотные позолоченные кареты, в которые можно было запрячь оклеенных замшей лошадей. Борун сидел в огромной игровой комнате на полу, забросанном в три слоя ценными коврами и шкурами – от сквозняков, и упорно передвигал, перекладывал дорогие хрупкие вещи, открывал и закрывал крохотные дверцы и ставенки, прилаживал на спины замшевым скакунам кавалеров, несуразно топырящих жесткие ноги. Вещи оставались просто вещами – дорогими, красивыми, мертвыми. И ребенок, пытаясь с мясом выдрать из них сокровенную тайну, добраться-таки до пресловутой «души», о которой все толковала дура-нянька, разломал не одно чудо миниатюрного ремесла. Конечно, все враки, не было там ничего. Дерево было, гладко отполированное, плотное, железо было, кожа, золото, парча.
Души не было. Борун понял, что люди и вещи врут – пытаются казаться сложнее и таинственнее себя самих. Наверное, чтобы стоить дороже. У него были самые дорогие вещи во всем квартале, и он не постигал, почему иные голодранцы со своими тряпочками-чурочками посматривают на него с унизительной жалостью. Он выходил во двор с особенно красивой и сложной игрушкой, устраивался на видном месте, делано равнодушный к тому, что творится вокруг. И публика собиралась – обязательно собиралась! Чужие дети забывали об общей тайне, пожирая глазами прекрасную вещь в руках барчонка, зачаровываясь не какой-то там «душой», а настоящим блеском золота, отливом алого лака.