Только один пример, к какому результату приводит спекулятивная методология. По А. А. Белому, в сфере «науки страсти нежной» Онегин не уступает «легендарному испанскому соблазнителю. Между Гуаном и Онегиным настолько много общего, что различие в судьбе этих героев приобретает характер различия в решениях Пушкиным одной и той же онтологической проблемы современности. В этом смысле принципиально важно то, что в Гуане происходит «преображение», в Онегине — нет…» (с.172–173).
Дон Гуану критик безоговорочно верит на слово, хотя герой лукав: «Мне кажется, я весь переродился. / Вас полюбя, люблю я добродетель». Причем герой уклончив («мне кажется»), а его апологет категоричен («происходит «преображение»»). Критика буквально гипнотизирует слово «добродетель».
Лучшая ложь умеет выступать под видом полуправды. Дон Гуан — виртуоз по этой части. Он мог бы преуспеть, ухаживая за прелестной вдовой под маской Дон Диего, но от этой маски отказывается, и даже на глазах Доны Анны: это сущая правда. В награду предлагается верить, что во всех поступках Дон Гуана нет обдуманности и коварства.
Дона Анна, да еще и в растревоженных чувствах, так и поступает. А между тем даже «тут» видно и обдуманность, и коварство. Дон Гуан понимает, что изначально предстать перед вдовой под своим именем невозможно: его имя вдове известно и было бы отвергнуто сразу. Возникает цепочка сближения: монах — Диего — … Обольстить вдову под чужим именем? Нет, обман такого рода Дон Гуану претит. Да и зачем лишать себя шарма острых ощущений? Из ненавидимого (пусть умозрительно) превратиться в любимого — какой головокружительный взлет! К тому же препятствие не так уж усложняет задачу, но делает ее несравнимо пикантнее.
Но в сознании исследователя прочно застряло уверение героя, что он переродился, — и другие факты «независимый читатель» в упор не желает видеть. А вот Онегин о перерождении не говорит; правда, с образом жизни, похожим на донгуановский, он не на словах, а на деле порвал уже в середине первой главы…
Уж кому-кому, а химику должно быть известно: определенные природные вещества надо смешивать расчетливо и аккуратно, а то шарахнет — мало не покажется. А наш бывший химик нашел клад: ай да филология, тут что ни смешивай — чем причудливей, тем экстравагантней. Живенько и настрогал кирпич объемом в 720 страниц — «Пушкин в шуме времени» да под шумок пушкинского юбилея и напечатал, доволен: «Шумим, братец, шумим!» Только и эта смесь взрывчата. Этот взрыв не смертелен, но профессионально неизбежен, — взрыв эмоционального негодования. Иного не заслуживает подход к Пушкину с «независимыми» (от здравого смысла) спекуляциями.
Судьба творческого наследия Пушкина за двести лет каких только испытаний, даже полярных по содержанию, не испытала! Поэт еще на школьной скамье определил свое поприще и был согрет вниманием корифеев русской литературы тех времен. Он занял первое место на русском Парнасе. Но еще при жизни художника ему указывали на счастливых преемников и в лирике, и в прозе, и в драматургии. Кумир Пушкина выстоял. Но и после не переводились желающие бросить поэта с парохода современности. Еще активнее действовали намеренные хоть и задним числом, а все-таки чему-нибудь поучить поэта.
Полагаю, продуктивнее чему-нибудь поучиться у Пушкина: потенциал его мудрости еще не прочерпан. В наше смутное переходное время эта задача наращивает свою актуальность. Суждения о современном литературном процессе пестрят непривычными для пушкинского времени понятиями: постмодернизм, метамодернизм, мейнстрим, нонфикшен, новая архаика. А не покажутся ли достойными новой жизни какие-то из пушкинских новаций? (Но для этого прежде всего надо озаботиться вечным размышлением, для чего на белом свете живет человек).
О композиции этой книги
Белой завистью завидую художникам: у них эта картина запечатлевается в этой форме. Мне хочется понять, что и как рисует художник. Но повторить его путь слитного изображения я не могу: приходится разделять неразделимое, форму и содержание. Соответственно появляется задача накопившиеся за очень многие годы наблюдения (а они постоянно пополняются новыми: пушкинский роман неисчерпаем) изложить в определенной последовательности, т. е. появляется и забота о своей «форме плана». А может она хотя бы частично дублировать композицию произведения? Частично — может. Это иногда и делается.
Д. Д. Благой, основываясь на уважении воли поэта, выраженной им в составленном по предварительном окончании романа оглавлении в составе трех частей и девяти глав, выдвигает «принцип тройственного членения», хотя и отмечает его корректировку парными повторами в связи с вынужденным изъятием первоначальной восьмой главы[19]. М. Л. Нольман в полемике с Д. Д. Благим утверждает, что «композиционная симметрия «Евгения Онегина» подчинена закону парности, следствием чего явилось и восьмиглавие, и «введение письма Онегина» в pendant письму Татьяны, и перекличка конца романа с его началом»[20].
Активны наблюдения исследователей над круговым движением повествования в «Евгении Онегине». Л. Г. Лейтон (Чикаго) довел их до логического завершения, предложив графическую круговую композицию романа: кружки с обозначением глав он расположил не в линию, а по кругу; первая и последняя главы даже на рисунке сблизились, сконтактировали[21]. Тут напрашивается аналогия с циферблатом часов, где умозрительно известны границы, а стрелки беспрепятственно их пересекают. Аналогия уместна: «Евгений Онегин» — произведение не для однократного прочтения. Здесь очень многое можно разглядеть только при специальной фокусировке зрения.
Стало быть, надо неизбежно менять ракурс, подстраивая его под соответствующий материал. Для наблюдений над судьбами героев уместнее линейный подход. Однова живем! Наверное, заманчиво было бы прожить первую жизнь в черновике, а потом повторить набело с учетом накопленного опыта, не допуская досадных ошибок. Если бы молодость умела, если бы старость могла!
А одним заходом все не ухватишь. Но что мешает кружить — сколько хочется; лишь бы наблюдения вызывали интерес.
Но слишком симметрично выстраивать работу тоже не годится. Если невозможно соединить анализы содержания и формы, то не будет ничего хорошего, если увлечься содержанием, а форму отодвинуть в неопределенное далеко: без внимания к форме не понять должным образом и содержание. А не позаимствовать ли прием у автора? Поэт ведет повествование о героях, но делает остановки, чтобы поразмышлять о жизни. И нам возможно, вникая в судьбы героев, чередовать это занятие с анализами компонентов формы, чтобы далее опираться на эти анализы. Так — продуктивнее.
ЭТАП ПЕРВЫЙ
Что известно о замысле романа в стихах?
Сведений о замысле «Евгения Онегина» сохранилось очень немного. Кое-что можно почерпнуть из самого произведения.
Самое глубинное свидетельство осталось в финале романа как воспоминание при прощании с заканчивавшимся творением:
Уточнение, в какую пору герои будущего романа явились поэту, находим в уже упоминавшемся у нас письме Н. Б. Голицыну; это произошло в Крыму, стало быть, в 1820 году.
В этом мимолетном воспоминании есть признание исключительного значения: о дали свободного романа, не ясно различавшейся в процессе созревания замысла. Прояснилось что-то за три года к началу работы, к 1823 году? «Что-то», несомненно, прояснилось, только сказать об этом конкретнее нет возможности.
У Пушкина нарабатывался опыт, когда сюжеты крупных произведений осмысливались и уточнялись на планах. Этот прием позволил поэту увидеть, что любовный компонент сюжета (герой между любовниц-соперниц, одна из которых, именно желанная, — соперница невольная) продублировался у него в замыслах поэм «Бахчисарайский фонтан» и «Братья разбойники». Пушкин изящно прорисовал эту ситуацию в «Бахчисарайском фонтане», а наработки «Братьев разбойников» уничтожил, сохранив и опубликовав только фрагмент поэмы, который в ее сюжете выполнял роль вставной новеллы. (Очень многое, включая даже фигуру главного героя, изменено именно в работе над планами «Капитанской дочки»).