А. Б. Пеньковский выдвинул интересную версию, но обосновать ее не сумел. Начальный опыт Онегина нет ни возможности, ни надобности высветлять, но можно четко разделить на две половинки.
И «красотки молодые», и женщины, ущемленные в своих брачных отношениях, были в жизни героя. Такие связи не афишируются и не осуждаются. Свет руководствуется таким принципом: «Он не карает заблуждений, / Но тайны требует для них». Или на языке просторечия: «Если нельзя, но очень хочется, то можно». Человек знает, что склоняется к греху, но впускает его (за сопутствующие удовольствия) в свою жизнь.
А вот совращение невинных, да еще не единичное — дело скандальное. Но есть основание предположить, что эта акция, подробнее всего изображенная в романе, умозрительная. А. Б. Пеньковский неудачно попытался конкретизировать «уроки» Онегина, но он прав, когда протестует против смакования безнравственности героя. Для подтверждения такой версии достаточно заглянуть в предисловие к изданию первой главы. Здесь поэт поставит себе в заслугу «отсутствие оскорбительной личности и наблюдение строгой благопристойности в шуточном (!) описании нравов». И Онегин умел «шутя невинность изумлять». Тут имеется в виду повествовательная манера пройти в опасной близости к острым ситуациям, ничего прямым словом не называя. Игру намеков иногда приходится расшифровывать. Виртуальное изображение в принципе не копирует реальное, но может стремиться к подобию его, а может и выдавать за действительное придуманное.
И все-таки требуется подтвердить, что воображаемое может заменять реальное. Но разве такое не знакомо Онегину, которого наука страсти нежной привлекала «измлада»? Не детские ли фантазии героя («Как рано мог он лицемерить…»), но в форме реального здесь изображаются? Или Пушкину в его любовной лицейской лирике, когда он еще возрастом не вышел для любовной практики, к тому же при казарменном (и безденежном) образе жизни? А еще можно сослаться на опыт Печорина: «В первой молодости моей я был мечтателем; я любил ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало беспокойное и жадное воображение. Но что от этого мне осталось? Одна усталость, как после ночной битвы с привидением, и смутное воспоминание, исполненное сожалений. В этой напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли, необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге».
Бессмысленность опасной акции становится очевидной с позиции практики. Надо полагать, начальный «курс обучения» девиц не был рассчитан на длительность, и вот тут что «потом»? Прервать интимные отношения — и продолжать светское общение, как будто ничего не случилось? Или Онегин наметанным глазом выбирал тех, кто заранее был готов к судьбе «кокеток записных»? И на глазах жертвы заводил новую интригу?..
Пушкин солидарно с героем не преувеличивает неосведомленность женщин. В четвертой главе поэт сочтет скучными попытки «Уничтожать предрассужденья, / Которых не было и нет / У девочки в тринадцать лет!» (На этом рубеже девочка становится девушкой; тут природа совершает просветительскую акцию).
Поэт вспоминает о своей любви к балам, был бы готов длить эту любовь, а препятствует этому ущерб, который они наносят нравам: «Верней нет места для признаний /
И для вручения письма». Поэт даже, не без скрытой иронии, дает наставления: «Вы также, маменьки, построже / За дочерьми смотрите вслед: / Держите прямо свой лорнет!» Маменьки без напоминаний старались. По принятой норме, девушке не полагалось получать некоторый опыт до замужества…
Мы сталкиваемся и с особенностями повествования романа в стихах: обозначение, изложение существенно преобладает над изображением. Детали не прописываются. Приходится больше доверять логике развития ситуации и авторским оценкам.
Сравним это с описанием более предметным. В черновике седьмой главы были наброски «Альбома Онегина»: они попадали в руки Татьяны, посетившей усадьбу своего кумира. Наброски включают несколько рассуждений на общие темы, а в основном это записи о встречах (публичных) с «одалиской молодой».
Вот самый пылкий ей комплимент:
Счастливой в браке R. С. никак не назовешь.
В возлюбленной Онегин выделяет душу. А вот что сам слышит от нее: «И знали ль вы до сей поры / Что просто — очень вы добры?»
И как в такие отношения бросить камень? Называть их бездуховными?
* * *
Вот теперь попробуем окинуть взглядом начальный этап духовных поисков Онегина.
В чем смысл жизни героя в начале его самоопределения? В той самой жизни, которую ведет герой. Между целью и ее достижением самая малая дистанция. Вероятно, Онегин был счастлив, «сколько мог». То-то многие и воспринимают его едва ли не в качестве эталона светского поведения. Это не по-пушкински. Поэт, приступая в восьмой главе к «дорисовке» Онегина, демонстративно набрасывает строфу, которая и вместила этот самый эталон.
Но если этот стереотип соотнести с картиной онегинской жизни, выяснится, что ему вполне соответствует только ее начало: в свои восемнадцать (даже не в двадцать) он был (опять же не на выбор «иль», а вместе) и франт и хват (тут именно количественное отличие, «счастливый талант» Онегина). Начало его самостоятельного жизненного пути (который обычно воспринимается опорной основой понимания героя) уместно определить всего лишь как его предысторию.
Не было никаких препятствий к тому, чтобы и далее совершить предначертанное и в итоге оказаться «прекрасным», а не «лишним» человеком. Формальная логика не срабатывает. Герой (как позже героиня) «удирает штуку».
Описание времяпрепровождения Онегина в свете отнесено к концу 1819 года. Герой изображен уже усталым, накануне полного разочарования, которое следом (надо полагать, в начале 1820 года) и наступит.
Образ автора
Чтобы углубить наше первоначальное знакомство с пушкинским героем, надо воспользоваться случаем: у него есть очень интересный для нас приятель, который умеет ему в душу заглядывать.
Образ автора, даже по косвенным признакам, можно усмотреть в любом произведении, но немало таких, где автор представлен непосредственно. «Онегин» начинается строфой, где содержится внутренний монолог героя. А уже вторая строфа делает ясным, что перед читателем рассказываемое произведение. Мы увидели героя изнутри, продолжаем смотреть на него взглядом извне. Но тут же ракурс восприятия изменяется принципиально:
С кем же и нам выпадает очередь знакомиться? После первой строфы еще не ясно, о ком речь. Тут может быть и некий вымышленный повеса, о нем намерен что-то рассказать анонимный незримый эпический писатель, кому совсем не обязательно представать обозначенным лицом, который все про все знает о своем герое, не удостаивая нас сообщением, откуда взялось это знание. Но тут автор сразу открывает свое лицо: никакой это не аноним, а уже известный читателю поэт. Демонстративно выставляются на вид автобиографические детали: звучит обращение к «друзьям Людмилы и Руслана», дается намек на ссылку и прямым текстом, и косвенным (примечанием «Писано в Бессарабии»). Запев решителен и разве не достоин того, чтобы стать определяющим в понимании образа автора в романе?
Огромное значение авторского начала в «Евгении Онегине» первым отметил Белинский: ««Онегин» есть самое задушевное произведение Пушкина, самое любимое дитя его фантазии, и можно указать слишком на немногие творения, в которых личность поэта отразилась бы с такою полнотою, светло и ясно, как отразилась в «Онегине» личность Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы» (VII, 431)[37]. Это классическая формула и по содержательности, и по изяществу. Если личностный опыт в широком значении слова чрезвычайно существен в художественном творчестве, то в «Евгении Онегине» личностное начало пронизывает буквально каждую строку. Автобиографическая основа образа автора отмечалась многократно; ограничусь одной отсылкой: «Мы… нигде — ни в каком-нибудь отдельном пушкинском стихотворении, ни даже во всех них, вместе взятых, — не узнаем о Пушкине так много житейских подробностей, даже почти интимных обстоятельств, как именно в «Онегине»»[38].