А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона.
— Вот видишь, как нехорошо: рассердил Иполито и получил, — сказал Лудовико. — Отвечай, кто они, где скрываются. Отвечай, Тринидад, пока опять не попало.
— Разве я виноват, что по второму списку в Чиклайо шли апристы? — засмеялся сенатор Ланда. — Спрашивать надо с Избирательной комиссии, а не с меня.
Ну где ж флаги-то? — выпучив от изумления глаза, спросил вдруг Трифульсио. Его собственный скатан и спрятан под рубашку, и он выдернул его и вскинул над головой, с вызовом показав толпе. Над соломенными шляпами, над газетными треуголками, которые многие смастерили, спасаясь от зноя, взметнулось несколько флажков. Да где ж остальные, зачем тогда и приходить-то было, чего они их прячут? Замолчи, негр, цыкнул на него тот, главный, все идет как должно. Но Трифульсио не унимался: пить-то пили, а про флажки забыли. Оставь их в покое, отвечал главный, все нормально. А Трифульсио ему: ну до чего ж неблагодарные твари, дон!
— А от какой же болезни он умер? — говорит Амбросио.
— Ланда от этих предвыборных фортелей помолодел, а у меня седины прибавилось, — сказал сенатор Аревало. — Хватит с меня выборов. Сегодня вечером переменю пять девиц.
— Сердце, — говорит Сантьяго. — А может быть, оттого, что слишком много огорчений я ему доставлял.
— Пять? — засмеялся сенатор Ланда. — Пожалей себя.
— А вот теперь наш Иполито распалился по-настоящему, — сказал Лудовико. — Вот теперь он тебя достанет. Ай, мамочки мои!
— Ну зачем же так? — говорит Амбросио. — Ведь он вас так любил, так любил. Всегда повторял: Сантьяго я больше всех люблю.
Торжественно-воинственный голос дона Эмилио Аревало гремел над площадью, влетал на улицы, замирал на пустырях. Дон Эмилио был без пиджака, он размахивал рукой в такт словам, и докторский его перстень на пальце, вспыхивая на солнце, слепил глаза Трифульсио. Вон как кричит — может, сердится? Он поглядел на толпу перед трибуной — глаза, посоловевшие от водки, усталости или жары, губы, растянутые в зевке или выпускающие табачный дым. Может, он рассердился, что плохо слушают?
— Ты столько терся на выборах посреди всякой швали, Ланда, — сказал сенатор Аревало, — что усвоил их лексикон. — Когда будешь выступать в парламенте, постарайся обойтись без подобных шуточек.
— А как он переживал, когда вы из дому ушли, — говорит Амбросио.
— Ну-с, американский посол уже высказал мне свои претензии, — сказал дон Фермин. — Теперь, когда выборы остались позади, на правительство его страны произведет дурное впечатление то, что кандидат от оппозиции продолжает оставаться в тюрьме, и так далее. Эти гринго жить не могут без формальностей.
— Каждый божий день ездил к вашему дядюшке, дону Клодомиро, справлялся о вас, — говорит Амбросио. — Как Сантьяго, что Сантьяго?
Но вот дон Эмилио перестал кричать, улыбнулся, заговорил так, словно его за ухом почесывали. Да, он заулыбался, а рукою не рубил больше, а водил в воздухе плавно, как будто подманивал мулетой быка, и все стоявшие на трибуне тоже расцвели улыбками, а глядя на них, и Трифульсио заулыбался, вздохнул с облегчением.
— Вы, надеюсь, сказали послу, что если Монтаня больше незачем держать в тюрьме, его сейчас же отпустят, — сказал сенатор Аревало. — Не сегодня — завтра.
— Ага, заговорил, — сказал Лудовико. — Значит, ласки Иполито тебе пришлись не по вкусу? Ну, что же ты нам поведаешь, Тринидад?
— И в пансион, где вы жили, — говорит Амбросио.