— Он хотел понять, почему вы перестали его любить.
Этот светлокожий белокурый горец учился на третьем курсе юридического, был весел, ребячлив и говорил с ними — не в пример всем прочим — просто, не изрекая доступную лишь посвященным истину, не священнодействуя, и был первым, чье имя — Вашингтон — они узнали. Он всегда ходил в светло-сером костюме, всегда весело и широко улыбался, и шутки его вносили в их обычную трепотню в «Палермо», в кафе-бильярдной или во дворике экономического факультета какое-то особое звучание — то, чего никогда не было в заумных, всегда катящихся по проторенной колее разговорах с остальными. Но и он при всей своей общительности оставался совершенно непроницаемым. Он первым превратился из смутной и зыбкой тени в существо из мяса и костей. Он стал нашим приятелем, думает Сантьяго, почти другом.
— Почему он так думал? — спрашивает Сантьяго. — Что еще он говорил тебе?
— Почему бы нам не создать кружок? — беспечно спросил Вашингтон.
Они вмиг перестали не только думать, но и дышать и уставились на него.
— Кружок? И что мы в этом кружке будем делать? — медленно-медленно проговорила Аида.
— Не мне. Он жаловался сеньоре Соиле, и Чиспасу, и барышне, и своим друзьям, а я сидел за рулем, ну, и все слышал, — говорит Амбросио.
— Изучать марксизм, — с полнейшей непринужденностью ответил Вашингтон. — Его ведь не преподают у нас, а он может пригодиться для общего развития. Разве нет?
— Ты знал отца лучше, чем я, — говорит Сантьяго. — Расскажи, что еще говорил он про меня.
— Это было бы в высшей степени интересно, — сказал Хакобо. — Итак, организуем кружок.
— Ну, что вы такое говорите? Как такое может быть, ниньо?
— А где книги достать? — спросила Аида. — У букинистов можно раздобыть только «Советскую культуру», да и то несколько разрозненных номеров.
— Я знаю: он говорил тебе про меня, — говорит Сантьяго. — Но ты ведь такой: не захочешь — не скажешь.
— Достать-то можно, — сказал Вашингтон, — только надо быть поосторожней. Тех, кто изучает марксизм, тут же берут на заметку как коммунистов, досье заводят. Ну, вы это и сами знаете.
— Никто ничего не должен был замечать, вот что самое главное, — говорит Сантьяго. — Я не пишу стихи, я верю в Бога, я не верю в Бога. Я все время врал.
— Не надо бы вам больше, ниньо, — говорит Амбросио.
— В гимназии, дома, в гостях, в кружке, в ячейке, в редакции, — говорит Сантьяго. — Всю жизнь притворяться, всю жизнь делать то, во что не веришь.
— Как хорошо, что папочка взял и выкинул на помойку твою коммунистическую книжонку, — сказала Тете.
— И всю жизнь я хотел во что-то верить, — говорит Сантьяго. — И всю жизнь повторялось одно и то же: вранье, не верю! А может быть, тут дело не в том, что ты не верил, а просто был робок? В гараже, в ящик для старых газет, рядом с новым экземпляром Политцера стали ложиться — «Что делать?» — думает он, — плохо переплетенные, скверно напечатанные, — «Происхождение семьи, частной собственности и государства», — думает он, — захватанные руками, — «Классовая борьба во Франции» — думает он, — книги, которые они читали и обсуждали в кружке. Приглядывались, зондировали почву, голосовали и наконец приняли в кружок индейца Мартинеса, изучавшего этнографию, потом Солорсано с медицинского, потом белесую девицу, которую прозвали Птичкой.