Обхохочешься.
— Обрыдаешься, — сказал Солорсано. — Их обоих надо в радиотеатр или снимать в мексиканском фильме: я тебя запру! я покончу с собой! исключите его! не исключайте его! Выпороть бы их как следует, буржуйских детишек.
— А я думал, у них все в порядке, — сказал Эктор. — Ты вот знал, что у них нелады?
— Ничего я не знал, — сказал Сантьяго. — Я их в последнее время редко видел.
— Поссорился с женой, значит, и забастовку и партию — побоку, а самому — вешаться или топиться. Цирк, честное слово, — сказал Солорсано.
— У коммунистов тоже сердце есть, — сказал, улыбнувшись, Эктор.
— Наверно, они раскололи Мартинеса, — сказал Сантьяго. — Взялись за него и…
— Если трусишь, так хоть виду не подавай, — сказал Солорсано. — Лучше будет.
— Это ты трусишь, — сказал Сантьяго.
— Конечно, — сказал Солорсано, — только не показываю этого, не сижу белый как полотно.
— А ты и побледнеть не можешь, — сказал Сантьяго.
— Видишь, как хорошо быть чоло, — засмеялся Солорсано. — Ну, ладно, ладно, не злись.
Эктор уселся на место; теперь они курили последнюю сигарету, передавая ее друг другу.
— Откуда они узнали, как меня зовут? — сказал Сантьяго. — Зачем этот хмырь приходил?
— Ты из хорошей семьи, вот они и решили приготовить тебе почки в вине, чтоб не отвыкал от деликатесов, — зевая, сказал Солорсано, притулился к стене, закрыл глаза. — Что-то я устал.
Его литое тело, думает он, его пепельное лицо, его курносый нос с глубоко вырезанными ноздрями, его жесткие волосы. И забрали его в первый раз.
— Нас посадят с уголовниками? — сказал Сантьяго.
— Надеюсь, что нет, — сказал Эктор. — Очень бы не хотелось, чтоб тебя скопом изнасиловали какие-нибудь ворюги. Смотри, как он сладко спит. Бери с него пример. Давай пристроимся, может, удастся отдохнуть немного.
Они привалились затылками к стене, закрыли глаза. Через секунду Сантьяго услышал шаги и взглянул на дверь, Эктор тоже подобрался. Снова лязг, и в щель просунулось давешнее лицо:
— Савала, выходите. Да, да, вы один.
В дверях он обернулся, увидел покрасневшие глаза Солорсано. Снова коридор и двери по обе стороны, решетки, вверх, вниз, выложенный плиткой проход, часовой с винтовкой у окна. Сопровождающий, сунув руки в карманы, шагал рядом; мелькали таблички на дверях, но он не успевал прочесть, что на них было написано. Сюда, услышал он и остался один. Большая полутемная комната, стол и лампа без абажура, голые стены, фотография Одрии, обвитого президентской лентой как свивальничком. Он взглянул на часы — половина первого, и ноги у него вдруг сделались ватными, и захотелось по малой нужде. Еще через мгновенье приоткрылась дверь, и кто-то невидимый спросил: Сантьяго Савала? Да. И сейчас же: доставлен, сеньор. Голоса, шаги, и в конусе вспыхнувшего света — дон Фермин, его руки, его объятия, его щека, прижатая, думает он, к твоей щеке, Савалита.
— Как ты, как ты, сынок? С тобой ничего не делали?
— Ничего, папа. Только не понимаю, за что меня сюда привезли, я ни в чем не виноват.
Дон Фермин заглянул ему в глаза, еще раз обнял, потом отпустил, как-то странно улыбнувшись, и повернулся к письменному столу, за которым уже сидел какой-то человек.
— Ну вот, дон Фермин, — я видел над столом только его голову, Карлитос, слышал его безразлично услужливый голос, — вот вам ваш наследник в целости и сохранности.