– Можешь проявить себя в другом месте.
– Буржуи – эксплоататоры! – неопределенно бурчал Павел Григорьевич. – Кто не работает, тот не ест.
Они не понимают, что слова Иисуса: «Кто не работает, да не ест» о предосудительности праздности, обо всех иждивенцах, а не призыв к дележу. От Христа ждали другого – уютной жизни на началах социальной справедливости в перекраивании пирога, потворства предрассудкам. А он обращался к «употребляющим усилие» для восхищения Царствия небесного. Это не могло уместиться в убогие рамки земных «справедливых» социальных порядков.
Это странные люди, – удивлялся я. – Живут своей жизнью – дружной семьей, влюбленностями, неопределенными мечтаниями жить счастливо и богато. Почему здесь я злюсь на них?
Отчего не хотят моего уважения, сидят тут, как будто из другого мира пришли? Почему я общаюсь таким образом с ними?
У сотрудников есть все черты народной массы: расхлябанность в виду бескрайних просторов, неспешность и даже лень, упование на кого-то свыше, семейный эгоизм. Мне казалось, что в моих сотрудниках – матрица тысячелетнего устоявшегося характера народа.
Только намного позже я смягчился: все гораздо глубже – проблема в том, что люди находятся как бы на разных этажах реальности, и в ментальности. Перестройка может поменять поверхностные «надстройки», по Марксу, но сам базис остается, слежался в веках. Революции, меняющиеся идеи – это надстройки. Говорят: вот прогрессивные идеи, давайте построим правовое общество, устроим систему разделения властей, работающее самоуправление. И все сразу: давайте! А через десяток лет становится ясно, что все новые идеи отживают, а старые остаются.
Я не мог тащить все на себе, и пришлось мне, не умеющему быть жестоким, стать решительным. Они не любят правды о себе, и сами обвиняют меня в чем-то странном – во лжи и скупости. Я страдал: не сумел приучить их к самостоятельности и ответственности, чтобы и они мучились делом, как и я. Это невозможно с теми, кто не приучен задумываться, пренебрегает собой и не способен всерьез относиться ни к чему. Я обзывал их хромофагами – пожирателями времени.
И позволял себе вступать в долгий и нудный спор. Резиньков тянул слова:
– Как только в системе человек занимает руководящее положение, он становится поперек прогресса. Это закон системы, от которого мы еще не оторвались.
– Самое страшное, – сурово отвечал я, – когда поперек прогресса становятся лентяи.
– Думаете, вы один хороший, а остальные дерьмо? – вопрошал Резиньков.
– Не думаю, – негодовал я. – Мне нужен результат, а с вами трудно. Почему бы хорошим людям не уволиться? Найдете другое место, где можете увлечься делом.
– Зачем так надрываться? – вопрошал тот. – Кто сказал, что жизнь должна быть рентабельной? Дети, любовь, жизнь – не рентабельны.
И изгалялся:
– При эволюционной инерции – лучше. И для духовного развития больше времени. Надо довольствоваться малым, больше будет времени на духовные поиски.
Почему я не вижу в них никакого чуда жизни? Как сказала Б. Ахмадулина: «Я знаю – скрыта шаловливость/ В природе и уме вещей».
А разве я, не был таким же, томясь в министерстве? Тоже просиживал, не зная, зачем, кроме нужды в зарплате.
Ведь, во всем есть эта сторона искренности и добра. Где-то в семьях, на природе, в лучшие минуты, в любви, – это искреннее раскрывается в них!
Наверно, люди гораздо сложнее, чем о них думаю. Почему у меня отношение к сотрудникам – одно, а к соратникам – другое? Люди повернуты друг к другу одной стороной души, и притягиваются друг к другу лишь родственные души, не держащие камня за пазухой.
Я тоже – во мне остается прежний ребенок, с желанием всех любить. Долго не мог понять, что мы отдельные животные, с нашими порывами радости и гнева, конечно, и разных физиологических состояний. И потому не можем полностью принадлежать друг другу, требуется уединение и размежевание.
Но привык напарываться на таких же, желающих всех любить, или равнодушных, напарывающихся на меня, требующего от них жизненного усилия. Как это согласовать? Вся история – это и есть такое напарывание один на другого. В этом кроется какой-то глубокий неведомый смысл, и предчувствие гибели страны.
Конкретные, глубинные отношения человека к миру совсем иные, чем сам он ощущает в себе. Например, считает себя демократом, а в глубине – это его конъюнктурное желание, чего и сам не сознает. А подлинное в нем – его амбиции, или надменное всезнайство. Интересно, какими станут нынешние краснобаи в будущем? Наверно, так и не снимут свои маски, под чем неосознанно скрывались. Все мы «на людях» живем в другом, внешнем мире, часто как бы механистическом, – считаем эти маски сутью людей, и оттого равнодушны к ним. Видим их иждивенцами, эгоистами – часто от этого внешнего взгляда на чужое.
Но как быть, если не исполняют обязанности в общественном деле, не хотят отвечать за свой участок работы? Может быть, дело в самой общественной работе? Не утопия ли это, не дающая людям ничего?
На самом деле я у себя в офисе проводил политику «разделяй и властвуй». У меня есть трудоспособный и самоотверженный зам Игорь, в какой-то степени пригодный Павел Григорьевич, и почему-то ничего не умеющая Лиля, зато уж очень милая! Чем-то напоминает жену в первый период моей влюбленности. Может быть, дело не в работе, а в чем-то ином? Не мог раздражаться на нее, словно она другой природы, к которой нельзя применять мерки ответственности за дело. Вот идеал общения, я ценил ее не за скромную работу, за что-то еще, гораздо более важное.
А другие – менее красивые женщины – отлынивают. Одна – единственной работой в ее жизни стала беременность, ни на что не способна, и не хочет даже двигаться. Другая, консультант Нарциссова, оправдывает свою фамилию, что-то охотно делая только для себя.
Я не мог их выгнать, все надеялся, что убежу (убедю?), увлеку их общим делом.
Что такое вовлечение меня в водоворот Дела? Рационализм, жестокое отношение ко всему чужому, забвение, что есть счастье, колокольные выси, благоговение перед природой, родина детства? Может быть, забвение всего этого и есть сама конкретная жизнь. Аскетизм – ради чего-то? Из тяготы единичного существования? Единственная возможность жизни проявиться? То есть, существо человека есть черный труд ради будущего. И вовлечение в действие включает субъективную стихию борьбы, жестокость интереса, за чем исчезает все светлое.
И ведомство людей – невольный пропад
В ожог обид, тщеславие удач.
Раньше я не был аскетом. Но желание добраться до сути – зачем я? зачем все это? – затмило все радости жизни. Страсть все обобщать приводит к невниманию, равнодушию к частному, особому. А потом – постоянное беспокойство за судьбу дела, которому отдал столько сил, что оно стало как родное капризное и непослушное дитя.
Но труд бывает разным. Один – непосредственно творящий, когда ощущаешь удовлетворение и достоинство, другой – объединяющий ради интереса, третий – для себя родимого. Значит, вопрос: какой труд тебе близок?
Рациональный ум опускает нас вниз, а чувство заносит в виртуальный мир. Я, наверно, романтик, воспитанный на классике, ибо не могу жить в аскетическом упрямстве работы, по сути, механически чужой, враждебной душе. Могу жить только в свободе, в которой еще и нѐ жил. Мы уходим в романтизм, до мечты коммунистической идеи, и даже до сладости разрушения, как у фашистов. Но эта способность воображения может обмануть, как были обмануты романтики всех мастей в результатах революции.
Правда, само собой разумелось, народ в своей массе разнообразный: есть иждивенцы, привыкшие, чтобы им подавали на блюдечке; есть ловкие проходимцы, поворачивающие любые, даже крохотные блага в свою сторону; есть добродушные исполнители, лишенные собственной инициативы. И есть настоящие профессионалы, не умеющие халтурить, ибо им не позволяет ощущение незавершенности цели. Обычно на их плечах проходят все иждивенцы.