Всего за 364.9 руб. Купить полную версию
Я доверенный и тайный писарь. Они диктуют мне свои письма как на духу, как на исповеди.
*
Сексом наполнились головушки наших солдат. На передовой, в течение четырех месяцев почти непрерывных военных действий, они из-за усталости, лишений, а главное, из-за близкого соседства со смертью концентрировались на выживании, на самом существенном: есть, спать, беречь шкуру. Сейчас, когда они слегка отъелись, отдохнули и почувствовали себя в безопасности, в них пробудились старые инстинкты.
Некоторые из них, дойдя до белого каления, с наступлением темноты шатаются туда-сюда по деревне и как нищие умоляют о слове, о взгляде случайно встретившуюся женщину или девицу, которая хоть сколько-нибудь обращает на них внимание. Этим парням не нужен просто секс, им хочется большего – любви. По меньшей мере, иллюзии настоящего чувства.
Я сказал приходскому священнику, старичку, всего месяц назад как здесь обосновавшемуся, что он может быть спокоен относительно нравственности своих прихожанок. Солдатам есть с кем найти разрядку. С женщинами из клиники, к примеру.
А кроме того, ревностным старанием армейских снабженцев, поставляющих на фронт пули, которые не стреляют, и ботинки на картонных подметках, нам были доставлены два грузовика женской плоти, которая отпускается в бараке, стоящем поодаль от наших, на самом краю деревни. (Среди проституток встречаются особы не столь вульгарные и прилично одетые, они отобраны для офицеров и размещены в отдельном домике на дальнем склоне холма.) Но многие солдаты не признают голый и грубый секс, особенно те из них, которые, как Кьерегато, недавно женились. Они удовлетворяются тем, что пишут домой похабные письма. Кто сам не может, идет за помощью ко мне.
*
По обоюдному согласию мы решили покинуть задворки с железной сеткой и сегодня встретились у разрушенной часовни на опушке леса. Там хотя бы можно погреться на солнце, устроившись на ступеньках и прислонившись к нагретой лучами стене.
Мне, конечно, не следовало уединяться с девушкой: нам это категорически, раз и навсегда запрещено. «Благоразумный священник… – каждый раз наставлял нас в начале урока учитель семинарии, – благоразумный священник избегает того, избегает сего, избегает, по сути, всего». Но если бы мой семинарский учитель знал все обстоятельства дела, он бы, может, простил меня, неблагоразумного в высшей степени священника.
На Донате был какой-то воздушный наряд, расширявшийся от пояса книзу наподобие кувшинки. На траве, рядом с ней, большая соломенная шляпа с букетиком искусственных цветов, перехваченных лентой. Она оделась сегодня особенно тщательно, словно для поездки за город: мне подумалось (хотя сообразил я не сразу), что для нее это – наш первый выход.
– Не пугайтесь, – сказала Доната, сидя в полуметре от меня. – Думайте, будто между нами по-прежнему сетка, как в клинике, – заметила она с иронией.
Глупо, добавила она следом, попусту тратить время: ей за год или меньше надо успеть испытать все то, на что другим отпущена целая жизнь.
– Я тороплюсь, лейтенант, у меня нет времени.
Она справилась с нахлынувшей к себе жалостью, тряхнув головой:
– Не знаю, во имя чего вы меня отвергаете, и не желаю знать. Может, дело в другой женщине. Но мне нестерпимо думать, что вы держите меня на расстоянии оттого, что я вам не нравлюсь. Взгляните, что вы теряете.
Она вскочила и обеими руками подняла юбку до самого лобка, демонстрируя мне голые ноги.
– Смотрите же, черт побери, смотрите! – закричала она, когда я по привычке непроизвольно потупил глаза.
Она стояла с задранной юбкой нескончаемую минуту, может, больше. Ноги у нее безупречны, насколько мне дано судить. Обтянуты тонкими, почти прозрачными серыми чулками. Голая полоска тела виднелась лишь сверху, на бедрах, и именно в нее, поддерживая юбку, она упиралась указательным пальцем, словно направляя мой взгляд по нужному курсу.
Наконец она ее опустила. Я сидел молча. Мы взглянули друг на друга в смущении. Ей, похоже, тоже стало неловко из-за этой выходки. Подхватив с травы шляпку и вернувшись к светским манерам, она церемонно раскланялась и с гордым достоинством удалилась первая.
*
Я так до сих пор и не понял, что она такое: знала секс без любви, но, похоже, готова познать и любовь без секса; отдается из жалости первому встречному солдату, а меня соблазняет своими ногами. Ей всего двадцать три, я думаю, ей хочется жить полнокровной жизнью.
А сам я, разве я не молод? Мне двадцать семь, но я никогда не буду жить полнокровной жизнью в том смысле, в каком понимает она: став священником, я дал обет безбрачия и обязан его соблюдать. Я чувствую, что мне не хватает юности, которой у меня не было: по бедности я был заперт в семинарии, где до смерти боялся начальства. Нам разрешалось бегать, но запрещалось часто толкаться и дотрагиваться друг до друга: мы играли в девчоночьи игры с агрессией молодых фрустрированных псов, на которых надет намордник.
В двенадцать лет закончилась моя молодость. Я перестал лазать по деревьям, разорять птичьи гнезда и разговаривать с девочками, враз сделался старичком-малолеткой. Меня поэтому и разбирает порой желание порезвиться, тогда я и правда шкодничаю, как мальчишка… Кто, по-вашему, связывает шнурки на ботинках прикорнувшего сержанта или подменяет крутое яйцо, сваренное на завтрак капитану Алатри, беломраморным, которым пользуются при штопке носков? Никто не подумает на меня, человека серьезного, угрюмого, племенного шамана. Хотя по идее должны бы, ведь это – поповские штучки.
*
Вечерами после ужина мои друзья продолжают напиваться и болтают о сексе. Одно время я пропускал мимо ушей эти разговоры, я их просто не слышал, а женщины, о которых шла речь, были для меня все равно что бесплотные тени. Но сейчас они меня задевают и порядочно треплют нервы.
Стоит троим приятелям собраться вместе, как между ними устанавливается атмосфера коллективной мужской вульгарности, нарочитая и, по правде сказать, невыносимая. Похоже, что мужскую дружбу – по крайней мере здесь, у нас наверху, – скрепляют циничность, сквернословие и презрительное отношение к женскому полу. В этом кругу друзей, в который я, прилагая немало усилий, стремился попасть, я нахожу порой лишь отборную брань и иллюзию мужского превосходства.
Кампьотти догадался, что все это меня коробит, и сегодня вечером заставил компанию сменить пластинку. Он не стал ссылаться на мое присутствие, на уважение, положенное мне по сану, он знает, что это не возымело бы действия. За год, что я живу с солдатами на фронте, я научился пропускать мимо ушей всю их грязную болтовню о сексе, всю их богомерзкую брань… Он догадался, что теперь эти разговоры коробят меня по совершенно другой причине, и заставил приятелей умолкнуть под тем предлогом, что ему до смерти надоела эта дурацкая тема.
*
К Тони Кампьотти я испытываю особое чувство. Наша дружба родилась в тот вечер, когда я, вопреки евангельской заповеди, врезал ему как следует, хотя и сам схлопотал немало. Невозмутимый и ироничный Тони, щеголяющий отсутствующим видом, утонченностью манер и окаймляющей лицо бородкой, – этот Тони очень опасный противник.
Был эпизод, о котором я не стал вспоминать, хотя тогда, наверное, это было бы весьма кстати, чтобы удовлетворить сполна любопытство профессора Штауфера. Случилось это в то время, когда офицеры, чьей дружбы я домогался аргументами безрассудного мужества, взялись надо мной потешаться – я совал нос не в свое дело.
Скрепя сердце я мирился с их издевками до тех пор, пока однажды вечером, именно благодаря Кампьотти, мое терпение лопнуло. Капитан Алатри похвалил Тони за маневр, с каким его взвод уничтожил вражескую огневую точку: «Даже не скажешь, что ты из резерва». Такую похвалу от Алатри, кадрового офицера, нечасто услышишь.